Вы здесь

4. Путь к себе. Метафизика, или как полезное сделать вредным. Удивительный профессор. Приглашение в науку

 

Дорога, дорога... В почтовой карете, в грузовой фуре, а чаще всего пешком. «Я предпочитал этот способ не из экономических соображений, — сообщает Бэр, — так как знал по опыту, что длительность таких путешествий и частые ночевки в пути увеличивают дорожные издержки. Меня привлекало чувство полной независимости, когда имеется возможность задерживаться в каждом приглянувшемся месте и соприкасаться с разными слоями населения... Трудно дать будущим поколениям почувствовать поэзию прежних путешествий, дать им представление о том времени, когда хозяин постоялого двора встречал зашедшего к нему гостя как временного члена своей семьи, принимал участие в его планах и нуждах, старался содействовать первым и удовлетворить вторые. Теперь же приезжий является для хозяина лишь источником дохода».

Сколько молодых романтиков — и дельных людей — странствовало тогда столь приятным и наилучшим способом по горам и долинам Европы.

 

Прости, хозяин дорогой,

Я в путь иду вслед за водой

Все дальше, все дальше...

 

Странствовали в поисках работы, и для житейского опыта, и просто так, от безделья. Странствовали писатели и натуралисты. И студенты тоже странствовали: от университета к университету, от профессора к профессору — слухами земля полнится. Тогда это было просто. Помните, как ученик пришел к Фаусту — обычное дело (правда, напоролся на Мефистофеля, но и такое, быть может, случалось):

 

Я прямо к вам намерен обратиться!

От всей души стараться я готов;

И деньги есть, и телом я здоров.

 

Насчет денег, впрочем, всяко бывало. Сам Бэр в старости вспоминает о тех днях: «Мои средства сократились до минимума, когда лейпцигский магистрат оказал мне отнюдь не заслуженную мною честь, потребовав с меня за визирование паспорта четыре добрых гроша. Этого я ему никогда не прощал и простить не могу».

В тот раз по милости магистратских чиновников до Берлина пришлось шагать впроголодь. А в самом Берлине он не застал дома приятеля, на которого была вся надежда. Делать нечего: устроился доктор медицины на полу возле двери и, положив котомку под голову, выспался натощак прекрасно, как это бывает только в молодости.

Другой раз Бэра со спутником, покрытых дорожной грязью, препроводили под охраною к бургомистру. Оказывается, на днях у городских ворот двое разбойников — толстый брюнет и тощий блондин — ограбили графиню. Спутник Бэра был как раз весьма толстым брюнетом, сам же Карл Эрнст — блондин довольно астенического сложения.

После проверки личностей городское начальство в качестве компенсации за причиненную неприятность разрешило им присутствовать при плавке серебра. В Лейпциге Бэру надо было посмотреть поле бывшего сражения. «В Дрездене нас заинтересовали художественные ценности, в саксонской Швейцарии — красота Альп в миниатюре, в Праге — исторические памятники. Но ботанических садов и зоологических музеев, — замечает Бэр, — я избегал как огня».

Не похоже, чтобы он преследовал только узкую цель в своих путешествиях. Да и можно ли иначе в молодости, с ее ненасытным любопытством. Правда, в этом отношении молодость у него тянулась всю жизнь. Вместе с тем во имя узкой цели он на первых порах обходил далеко стороной, только что не зажмуриваясь для вящей надежности, всякую флору и фауну: «...я остался тверд в своем намерении и решил даже не смотреть на прельщения всех этих сирен».

Вена. Предместье Альзерфорштадте, медицинская Мекка: больница, родовспомогательное заведение, академия имени Жозефины с разными лечебными отделениями. Масса приезжих медиков, даже из Англии. Разговоры, разговоры за гостиничным столом. Желанная атмосфера врачебной практики.

Вероятно, времени для бесед за обедом у Карла Эрнста оставалось не так уж много. Он пытается охватить все разом. Клиника глазных болезней, операции в хирургической клинике, родильный дом, курс бандажного искусства и прочая, и прочая...

Все это было «интересно и поучительно» и... не удовлетворяло. Молодой врач хотел научиться у светил простой, повседневной и эффективной медицине — тому, чего он был лишен в Дерпте и что составляет обычное занятие практического врача.

Но знаменитый хирург демонстрировал лишь уникальные операции.

Известный терапевт — главная приманка для Бэра — «по-видимому, решил в течение данной зимы испытать выжидательный метод лечения». В клинику подбирали самых легких больных, преимущественно «случаи», носящие ныне расплывчатое, знакомое и непонятное имя ОРЗ. Всем подряд назначали покой и хорошее питание. Средства неплохи сами по себе, но при чем тут врач? В крайности прописывали единственное лекарство: мед с уксусом.

Ну что же, и теперь считается, что леченые ОРЗ проходят через неделю, нелеченые — через семь дней. «Натура санат» (природа лечит) говорили древние, имея в виду естественные целительные силы, а также удивительную способность организма самостоятельно выкарабкиваться из многих весьма неприятных расстройств. Для того чтобы лишний раз убедиться в справедливости поговорки, не стоило тратить время и обременять долгами родню.

В хирургической клинике раны и нагноения лечили с помощью тряпок, дважды в сутки макаемых в теплую воду. Профессор увлеченно разъяснял, сколь выгодно для государства в смысле экономии перевязочных средств. Следует напомнить, что то было до Пирогова, до учения об асептике и антисептике, задолго до антибиотиков. Сифилитические язвы тоже мокли под тряпкой. Натура санат!..

Руководитель акушерской клиники «всю жизнь боролся против медицинских мудрствований и искусственных вмешательств, даже таких, как наложение щипцов при родах». Натура санат!..

Нет, Бэр не был ярым противником «натуры»: «Когда я вспоминаю, как мне и моим товарищам пошло на пользу, что нас не слишком-то много лечили в Риге, не могу отнестись неодобрительно к выжидательному методу лечения. Однако... могут быть случаи, когда выжидание может только повредить. На это следовало обратить больше внимания, вместо того чтобы лишь демонстрировать пользу выжидательного метода, подыскивая подходящих для этой цели больных. Я уже и так был достаточно скептически настроен к медицинским мероприятиям, и потому противоположное направление мне было бы полезнее».

Разумеется, он что-то приобрел в этих клиниках, но и скепсис возрос весьма сильно. И вот в такое время среди гостиничных постояльцев появляются два демона-искусителя, «очень безобидные и милые люди». Два коллекционера-натуралиста, сочетающие в путешествии приятное с полезным. Они предлагают медикам купить коллекции растений, насекомых и прочие заманчивые сокровища. И даже, кажется, согласны уступить в цене. И еще, в целях вящего соблазна, читают курс лекций о грибах (этот раздел Бэр не знал совершенно), добросовестно списанный из почтенного руководства.

Наш герой устоял. Хотя, как он замечает, ему очень по душе пришлась мысль очутиться опять среди таких созданий природы, которые не стонут, и отдохнуть от спертого воздуха больницы. Пока удержался. Видно, специально для того, чтобы третий искуситель, неожиданно встреченный друг, вкупе с весной смог проявить свое разлагающее влияние в полной мере.

Хороший альпинист, он указал Бэру видневшуюся на горизонте вершину Шнееберг (2000 метров) и сопроводил это таким рассказом, какие обычно позволяют себе увлеченные альпинисты. А потом было и само восхождение, и альпийские луга с массою незнакомых растений, и великолепные виды с вершины. Ливень в глубоком ущелье при спуске, долгие рискованные блуждания. В общем, когда они выбрались наконец в незнакомый узкий каньон, носивший, как оказалось, название Чертовой долины, Бэр был готов. «Все мои добрые намерения, — жалуется он, — разлетелись в прах». Путешествия и ботанизирование! Вот тут-то он и почувствовал, что медицина, пожалуй, вообще не его призвание.

«К тому же, — добавляет он, — медицинская практика случайно познакомила меня с той стороной человеческих отношений, которая была для меня совсем новой и очень неприятной, — взаимными злобными пересудами ученых коллег... Это отсутствие корректности среди венских врачей показалось мне тогда очень странным. Я полагал, что среди натуралистов такие отношения немыслимы».

Все-таки он был очень молод тогда. Конечно, дело не в профессии. Так уж устроен человек, чем уже специалист, тем болезненнее он воспринимает любую попытку посягнуть на его территорию и может быть при этом даже некорректен: «У поэтов есть такой обычай — в круг сойдясь, оплевывать друг друга»...

Пожалуй, наш медик просто начинает искать оправдания своему поступку: «Я чувствовал себя счастливым, собирая растения на соседних горах, но когда я садился отдохнуть или полюбоваться окрестностями, то мне казалось, что мой злой двойник внятно спрашивал меня: а какой будет из всего этого толк? Я понимал, что ознакомление с несколькими сотнями видов растений не имеет для меня большого значения. Я должен либо всецело посвятить себя ботанике, либо остаться верным медицине».

Он еще раз посетил терапевтическую клинику, и «нашел ее невыносимой, и сбежал оттуда, чтобы на свободе, взобравшись на прелестный холмик, обдумать свое положение». «Судьба взяла меня за горло», — патетически объявляет он.

И вот беглый доктор сидит на холме. Ищет свое «призвание», и размышления его не из приятных. С медициной, кажется, ничего не выйдет. Ботаническая систематика сама по себе «довольно бессодержательна» и привлекает лишь возможностями экскурсий. А на что жить? Должности ботаника не предвидится: на огромный край одна, и та недавно занята.

Удивительны выводы из столь критической оценки своего положения. Пожалуй, ему следует заняться геологией. «Но больше всего какое-то смутное предчувствие влекло меня к сравнительной анатомии, в которой я весьма мало или, вернее, ничего не смыслил, но о которой я был высокого мнения». В геологии он, понятно, смыслил еще меньше, зато знал, что геологи ходят по горам, а горы ему нравились.

Создается впечатление, что двадцатитрехлетний специалист решает свою судьбу, взявшую его за горло, крайне легкомысленно. «Смутное предчувствие» тоже не украшает мыслящую личность.

Оставим его пока на холмике и попробуем — не оправдать, нет, он в этом не нуждается — попробуем взглянуть на обстановку в науке того времени. Тогда нам, может быть, что-то будет яснее.

Не только Бэр имел претензии к современной ему медицине. Традиции средневековья в ней были еще очень сильны. Одна из них — сверхэнергичные воздействия на больной организм. Обильные кровопускания по любому поводу (это называлось «отворить кровь», и отворяли ее до посинения). Рвотные и слабительные — чтоб душу выворачивало. Все для того, чтобы «выгнать» болезнь наружу. К тому же служили и огромные дозы лекарств, что поядовитей: препараты мышьяка — до симптомов отравления, ртути — «принимать до изъязвления слизистой рта»...

Наблюдая печальные следствия подобной терапии, умные врачи в отличие от ремесленников, естественно, искали другие методы воздействия. По логике мышления в первую очередь противоположные. Так возникла, между прочим, гомеопатия. И обрушились на нее сперва не из-за нового принципа «подобное лечится подобным» вместо привычного «противоположное-противоположным», хотя новое всегда вызывает отпор. О принципах этих можно было десятки лет плодотворно дискутировать с высоких кафедр. А вот причина более весомая и общепонятная: гомеопаты рекомендовали ничтожные дозы лекарств, это сильно било по аптекарскому карману. Хотя ругали-то новый метод, конечно, на вполне приличных основаниях — как лженауку. И вполне научно тут же, например, прижигали вывихи каленым железом, ибо это не противоречило теории.

То же и с «выжидательным методом лечения». Он был закономерным ответом на перегиб, на перегрузку организма сильными воздействиями, от которых больной криком кричал. В последующем уже тоном бесстрастного аналитика Бэр сообщает: «Признание необходимости спокойного и естественного течения болезней было своевременной и целительной реакцией по отношению к предшествующему периоду бури и натиска в медицине».

Не следует полагать, что такое могло быть лишь в прошлом. Мы сами свидетели очередной такой реакции на чрезмерное увлечение химиотерапией. Три-четыре десятка лет назад много ли думали о лекарственных травах? Могучая химия царила в умах: съел горсть пестрых шариков — и будь здоров. А сейчас горожане сено на корню изводят, скоро крапиву надо записывать в «Красную книгу».

Но все это перегибы, так сказать, частного характера, свидетельствующие о том, что человеку — и простому, и ученому — свойственно не останавливаться на достигнутом и в пылу увлечения переходить границы полезного. Так гомеопат прошлого, заметив пользу от своих разведений, продолжал их до абсурда, когда уж и молекулы-то единственной от лекарства почти не оставалось в пузырьке.

А вот увлечение более универсального характера, пронизавшее всю тогдашнюю науку, ставшее тормозом для ее развития; отзвуки прежних заблуждений можно услышать и до сих пор.

...Когда-то юное человечество, знакомясь с окружающим миром, воспринимало его целиком. Недостаток знаний оно восполняло домысливанием — получались великолепно продуманные, хотя и во многом неверные построения естественнонаучного, религиозного, философского плана. Не хватало фактов — подробностей, деталей, аналитических сведений.

Естественные науки понемножку копили эти сведения единственно возможным путем. Знакомясь с какой-либо вещью, мы в первую очередь выделяем ее из окружающего мира. Даже фокусируя взгляд, скажем, на чернильнице, мы как бы отсекаем на время всю остальную Метагалактику. Иначе не получается. Иначе — сумбур, какой, наверное, испытывает младенец, пытаясь расчленить мельтешение цветовых пятен и шумов на что-то упорядоченное: не располагая созерцательным опытом древних, он не в силах преобразовать «хаос» в «космос».

Деление мира на изолированные части естественно и необходимо на первом этапе познания. «Надо было исследовать предметы, прежде чем можно было приступить к исследованию процессов», — писал Энгельс1. Все расставлено по полочкам, по клеткам и неподвижно. Но обобщающая философская мысль того времени тоже не дремала. Эту изолированность и неизменность она возвела в ранг мировоззрения. Метафизический взгляд на природу захватил все уголки науки и тут же, исчерпав свою малую полезность, превратился в оковы для мышления. Ведь еще древние догадывались, что в одну и ту же реку нельзя войти дважды. А тут все застыло в монотонном коловращении, сотворенное раз и навсегда. Тишина и порядок. Все тот же благонамеренный философ входит все в ту же реку. И ветер ложится на круги своя...

«Природа, — пишет Энгельс, — вообще не представлялась тогда чем-то исторически развивающимся... естественная история была одинакова для всех времен, точно так же как и эллиптические орбиты планет... Революционное на первых порах естествознание оказалось перед насквозь консервативной природой, в которой и теперь все было таким же, как и в начале мира, и в которой все должно было оставаться до скончания мира таким же, каким оно было в начале его»2.

Вот с каких высот спускались «установки» на любую теорию, на толкование новых фактов. В частности, на развитие врачебного мышления. Вот почему так бедствовал студент Карл Бэр, чувствуя, что «недополучает» от профессоров по части фармакодинамики, взаимоотношений органов и систем человеческого тела, логики рассуждений у постели больного. «Одним из основных недостатков анатомии нервной системы начала XIX века, — читаю я в специальном труде, — было описание органов и частей без достаточного выяснения их взаимоотношений, функциональных взаимосвязей, необходимого для выявления физиологических особенностей». И так всюду.

Однако удержится ли подобная неизменность и ограниченность взглядов в системе знаний — в системе, сама жизнеспособность которой обусловлена непрерывным и безграничным развитием?

Какое-то время удержится. Ибо люди — носители знания — отличаются друг от друга. Ученый распоряжается своим умом по-разному.

Он может направить все силы на разработку своего узкого шурфа в глубину. Тут требуются всемерное прилежание и терпение, воля и мастерство. Таким был знаменитый Жорж Кювье. Правда, он установил принцип соподчинения, взаимного влияния органов и, говорят, по одной косточке мог воссоздать скелет вымершего животного. Но почему виды животных вымирают, сменяют друг друга в истории Земли? Ну, значит, были катастрофы, уничтожавшие все живое, а потом другие звери приходили из других мест — видно, что ученый об этом не так уж задумывался. По его убеждению, служитель науки должен наблюдать, описывать, классифицировать, не больше. Профессор Борзенков сказал, что тот же тезис можно выразить короче: «Не рассуждать!»

Однако уже ученик Кювье вынужден был изощрять ум в сохранении существующего порядка вещей, заколебавшегося под давлением новых фактов. Выяснилось, что приходить-то зверям было неоткуда. Ископаемые виды вымирали сплошь. И вот в защиту неизменности природы он объявляет, что были, значит, повторные акты творения. Двадцать семь сотворений мира насчитал правоверный метафизик! Все, что угодно, лишь бы сохранить незыблемость господствующего взгляда. Заслуженная награда тут — личное благополучие.

Но ученый может и терзаться ограниченностью доступных ему подходов к избранному объекту. В поисках скрытых связей он расширяет свою область знания, осваивает соседние. И порой находит искомое. А порой упирается в потолок технических возможностей, физических констант, мировоззрения. Мировоззрения! Тут уж не до наград.

Так, между прочим, случилось с гётевским Фаустом. Пройдя все четыре тогдашних факультета — философский, юридический, медицинский, богословский, — он не чувствует себя умнее, чем был: «Напрасно истины ищу...» Не говоря уж о почестях и благах: «Так пес не стал бы жить!» В отчаянье он обращается за помощью к магическим руководствам — не для богатства:

 

Чтоб я постиг все действия, все тайны,

Всю мира внутреннюю связь;

Из уст моих чтоб истина лилась,

А не набор речей случайный.

 

Такое тоже бывало: ударялись в эзотерические области, преследуя ту же высокую цель. Как всякая попытка нарушить границу дозволенного, это строго каралось с привлечением ненаучных средств. Формально в целях борьбы с порождением мрака бесовского, сиречь мракобесием. Фактически — в защиту господствующего, согласованного с духовными властями взгляда «нон плюс ультра» — «не дальше!».

Тем не менее во все времена находились не касавшиеся магии люди, над ученой судьбой которых с младых лет, казалось, витал магический знак Макрокосма — символ вселенских живых сил, единства и взаимодействия частей природы. Он побуждал их ступить на запретный путь «плюс ультра», нарушения границ.

Сам автор «Фауста», старший современник Бэра, был таким. Сборник научных трудов почетного члена Петербургской Академии наук И. В. Гёте носит красноречивое название «Образование и преобразование органических существ» и ему предпослан эпиграф из «Книги Иова»:

 

Смотри, он проходит мимо меня,

прежде чем я увидел его,

и изменяется,

прежде чем я заметил это.

 

Трудами (а иногда и жизнью) таких людей, мыслителей и экспериментаторов, оплачены благодетельные катаклизмы в системе знаний.

Первую заметную брешь в метафизическом, по выражению Энгельса, «окостенелом» воззрении на природу пробил Иммануил Кант. В 1755 году появилась его «Всеобщая естественная история и теория неба». У неба есть история, Солнечная система не возникла одним махом, она медленно развивалась путем сгущения из туманности, и эволюция ее продолжается!

О крепости господствующего взгляда можно судить хотя бы по тому, что через век с лишним, в 1861 году, «Популярная астрономия» Медлера сообщала: «Подобно тому, как ни одно животное, ни одно растение на земле с самых древнейших времен не стало совершеннее или вообще не стало другим, подобно тому, как мы во всех организмах встречаем последовательность ступеней только одну подле другой, а не одну вслед за другой, подобно тому, как наш собственный род со стороны телесной постоянно оставался одним и тем же, — точно так же даже величайшее многообразие существующих в одно и то же время небесных тел не дает нам права предполагать, что эти формы суть только различные ступени развития; напротив, все созданное одинаково совершенно само по себе».

Но штурм между тем продолжается. «Первая брешь — Кант и Лаплас, — пишет Энгельс. — Вторая — геология и палеонтология (Лайель, медленное развитие)»3. Английский естествоиспытатель Чарлз Лайель, родившийся на пять лет позже Бэра, в 1830 году опубликовал свои знаменитые «Основы геологии». Земная кора перестала быть скопищем единожды созданного. Уже не превращение туманности в небесное тело — поди, проследи, — а сама Земля, родная и близкая, предъявила внимательному взору черты своего несомненного развития: слои осадочных пород, влиянием ветра и волн сложенных друг на друга, спрессованных тысячелетиями. И процесс продолжается!

Мало того. В этих слоях можно найти раковины и скелеты живших давным-давно животных, отпечатки листьев, окаменелые стволы деревьев. И — вот диво! — они отличаются от ныне существующих животных и растений. Можно было, конечно, постараться не думать об этом, как Кювье. Но если решиться... «Надо было решиться признать, — пишет Энгельс, — что историю во времени имеет не только Земля, взятая в общем и целом, но и ее теперешняя поверхность и живущие на ней растения и животные»4.

Открытия не рождаются на голом месте. Им предшествует длительное подспудное брожение, кончающееся ослепительной вспышкой мысли. Геология уже сильно «бродила» как раз все годы, пока учился молодой Карл Эрнст. А она, мы видим, тесно связана с палеонтологией — наукой о некогда живших существах, оказавшихся столь не похожими на теперешних. А всякое сопоставление объектов, чем-то отличающихся друг от друга, волей-неволей сопровождается развитием сравнительного метода в исследованиях.

Сравнительная анатомия, изучая сходство и различие животных форм, устанавливает родственные связи между организмами и сама собою наталкивает на мысли об эволюции живого мира.

...Спустя многие годы профессор Санкт-Петербургской императорской медико-хирургической академии Карл Максимович Бэр передаст свой кабинет сравнительной анатомии на кафедру зоологии. И еще пройдут годы. Медико-хирургическая академия станет Военно-медицинской, потом ВМА имени С. М. Кирова. После революции старинная кафедра зоологии согласно велению времени превратится в кафедру общей биологии и паразитологии и вынуждена будет поступиться курсом сравнительной анатомии. И уже советский академик Е. Н. Павловский, принявший кафедру в то бурное и трудное время, в своих воспоминаниях напишет, как огорчительно было расстаться «с этой по существу своему философской дисциплиной». Кости — и философия? «Бедный Йорик», выспренняя грусть о тщете земного? Вовсе нет.

В самом конце Великой Отечественной войны мне выпала честь стать курсантом другой существовавшей тогда близко-родственной академии — Военно-морской медицинской. У нас сравнительную анатомию не читали. Да мы и не горевали о том. Слетевшиеся со всех флотов и фронтов, мы были равно оглушены тишиною тыла и неимоверным числом медицинских дисциплин, свалившихся на наши отвыкшие от учения головы. И все же когда второй профессор кафедры нормальной анатомии незабвенный Алексей Петрович Быстров объявил цикл лекций «на вольную тему» по вечерам, охотников нашлось много. Меньше всего мы думали о сравнительной анатомии — мы всякую анатомию не любили, подобно большинству студентов. Но человек он был замечательный: о его доброте, о его нищете, о его гениальности ходили легенды. А лектор — просто удивительный. Безупречные рисунки цветными мелками (цвета он спрашивал у нас, поскольку был дальтоником) молниеносно возникали на доске. Скелеты допотопных чудищ оживали, на ходу обрастая мышцами, и, казалось, все бесконечное собрание живого, непрерывно меняясь в деталях, текло, подобно лаве, к какой-то цели. К совершенству? Совершенен ли человек? И может ли быть цель у этого прекрасного в своей величавости потока? Что толкает его? И в чем смысл жизни? И где границы ее развития?

Сколько лет прошло, но впечатление чуда — ожившей эволюции — осталось навсегда. Это стоило томов засушенного учения. Да, сравнительная анатомия — поистине философская дисциплина, и недаром Энгельс включил ее, вместе с палеонтологией, в число осадных орудий, пробивавших бреши в окостенелой метафизической науке. А в самом конце списка, завершая «сравнительные методы», он пометил: «Морфология (эмбриология, Бэр)»5.

Удивительная вещь — судьба. В те годы когда Энгельс писал свою «Диалектику природы», уже состарившийся Бэр «отмежевывался» от дарвинизма. А во введении к своему труду Энгельс сообщает: «Характерно, что почти одновременно с нападением Канта на учение о вечности солнечной системы К. Ф. Вольф произвел в 1759 г. первое нападение на теорию постоянства видов, провозгласив учение об эволюции. Но то, что у него было только гениальным предвосхищением, приняло определенную форму у Окена, Ламарка, Бэра и было победоносно проведено в науке ровно сто лет спустя, в 1859 г., Дарвином»6. То есть своими трудами Бэр вкупе с другими проложил чуть ли не завершающий отрезок дороги, по которой открыл сквозное движение Чарлз Дарвин. Потом мы познакомимся с этим в подробностях, а пока...

Пока — вот он сидит на холмике, наш герой, и старость его еще так далеко — он решает, куда ему плыть. Вы замечаете, что его мысли о геологии или сравнительной анатомии, пожалуй, уже не кажутся нам столь неожиданными? Вспомним, как еще с детских лет он пытался во всем добраться до сути, заглянуть за внешнюю оболочку вещей и явлений. Как не терпел он пустые разглагольствования наставников — «науки праздный чад» по Гёте. И сама конкретность — систематика растений кажется ему «довольно бессодержательной». Она лишь средство — для чего? За нею должно быть нечто, объединяющее эти искусственно разрозненные, неживые детали в динамичное целое. «Как в целом части все, послушною толпою, сливаясь здесь, творят, живут одна другою!» — восторженно восклицал Фауст, любуясь — не тайною жизни, увы! — ее отвлеченным символом, коим наивные умы в гениальном прозрении отразили идею всеобщих связей.

При рано появившейся склонности к самообразованию круг чтения у Бэра наверняка не ограничивался зубрежкой казенного курса. И мимо его внимания не проходили попытки, за пределами рутинной медицинской науки, взглянуть на вещи по-новому, увидеть мир во взаимосвязях, в развитии. Он тоже хотел видеть скрытые причины, побудительные живые силы, дойти до сути того или иного процесса.

Нет, недаром он с отвращением слушал филистерскую официальную физиологию Цихориуса и с восторгом «Историю жизни» Карла Фридриха Бурдаха (позднее замахнувшегося даже на исследования по сравнительной психологии человека и животных). И недаром профессора Бурдаха с его «неположенными» взглядами дружно высидели из университета чинные коллеги, мыслящие по-уставному. Кажется, именно про них ехидный гётевский Мефистофель как раз в год открытия Дерптского университета впервые публично сказал:

 

Во всем подслушать жизнь стремясь,

Спешат явленья обездушить,

Забыв, что если в них нарушить

Одушевляющую связь.

Так больше нечего и слушать.

 

«Одушевляющая связь», как мы видели, прослеживалась лучшими умами в различных точках системы знаний. И молодого Бэра «какое-то смутное предчувствие», так и не осознанное им конкретно, тянуло именно в эти довольно горячие точки. По опыту учебы ближайшей из этих точек была сравнительная анатомия, подальше — геология и совсем вдалеке — космогония, о которой Бэр вряд ли серьезно задумывался. Не навязывая ему своих рассуждений, будем держать в уме обстановку в науке того времени. Что же касается внешней цепочки событий и поступков нашего героя, скажем вместе с ним, пожав плечами: судьба, сплетение случайностей, не иначе.

Чем, кроме случайности, можно объяснить, что он где-то на дороге познакомился с двумя путниками и обмолвился в разговоре, что не прочь бы позаниматься сравнительной анатомией? «Если бы не простуда, задержавшая меня в Зальцбурге, — пишет Бэр, — мы никогда бы не встретились». Но встреча была, и была случайная пятиминутная беседа, и не иначе как в горних сферах знак Макрокосма вспыхнул на миг и погас, направив судьбу в нужное русло. «Идите к Дёллингеру в Вюрцбург, — ответил мне младший, — если вы пожелаете отыскать меня в Мюнхене, то я вам дам пакетик с мхами: старик в свободное время любит ими заниматься».

«Старик» оказался крепким сорокапятилетним человеком великих достоинств. Поскольку он послан Бэру судьбой, познакомимся с ним поближе. Славный Игнатий Иосиф Дёллингер, профессор Вюрцбургского университета, известен как один из основателей германской сравнительно-анатомической школы. Его «Основы учения о человеческом организме» излагали анатомию и физиологию человека именно в эволюционном плане, решительно отличаясь этим от указаний знаменитого Кювье, полагавшего, как вы помните, долгом ученого описывать и классифицировать, а отнюдь не рассуждать при этом.

Дёллингер, «натуралист философского склада», наоборот, считал «священным правом» исследователя «мыслить в точных науках» наблюдаемые им факты. А поскольку он умел не только мыслить, но и излагать свои мысли точно, кратко, остроумно — его лекции привлекали большое внимание. И порождали, кстати, множество недругов — успех и порицание идут рука об руку. Читал он не только анатомию и физиологию. Сама физиология тогда охватывала чуть ли не всю общую биологию. Профессор добавлял еще зоологию, ботанику, минералогию, геологию, даже экспериментальную химию. «Во всех этих отраслях науки, — вспоминает Бэр, — если оставить в стороне изучение мхов, его занимало только наиболее важное и существенное. Казалось, что его увлечение мхами, на которое он сам смотрел как на забаву, вполне насытило его потребность к специализации. В силу этого он мог заниматься столь многими дисциплинами, отсюда его необычайная широта взгляда, так как он был знаком с разнообразнейшими вопросами и обо всем имел свое собственное суждение».

С учениками был прост и добродушен, но никогда не навязывал им своих знаний и молчал, пока ученик сам не давал повод к пояснениям. Вообще был скуп на слова, что после дерптского и венского «словоизвержения» особенно было по сердцу Бэру. Обремененный большой семьей и учениками, Дёллингер никогда не искал приработка. И не гнался за славой. Даже читать странно: он «вовсе не видел никакой жертвы в том, что его исследования, в которых принимали участие его ученики, опубликовывались этими последними». «Заботясь более о приращении знаний, чем о своей славе, он находил весьма естественным, что молодые анатомы печатали эти работы под своим именем». И ведь не догадывался, небось, что мог бы лишиться ученого места из-за малого числа публикаций...

Вот как протекала, по словам Бэра, их первая встреча. Юноша передал профессору пакетик с мхами и пробормотал о своем желании слушать у него курс сравнительной анатомии.

« — В этом семестре я не читаю сравнительную анатомию», — ответил мне Дёллингер со свойственными ему спокойствием и медлительностью. Затем он открыл пакетик и начал рассматривать мхи. Я стоял как громом пораженный... не будучи в состоянии решить, что мне делать дальше: оставаться ли в Вюрцбурге и снова заниматься в больницах или искать другое место для изучения той или иной отрасли естествознания? Дёллингер оторвался от рассматривания мхов и, заметив, что я все еще стою перед ним, смотрел на меня некоторое время и сказал так же медленно: «Да и к чему вам лекции? Принесите сюда какое-нибудь животное и анатомируйте его, а потом возьмете другое».

Надо ли говорить о восторге Бэра при столь простом и благоприятном решении вопроса?

Первой жертвой науки была пиявка, купленная в соседней аптеке. С ее невольной помощью профессор мог убедиться, что новый ученик совершенно не знаком с техникой тонкого препарирования. И показал все, что нужно, затратив при этом минимум слов. Когда дело потихоньку пошло, Дёллингер похвалил тщательность работы (он никогда не порицал, только поощрял или молчал) и вручил соответствующую монографию. Так и дальше было: штудирование книг — препаровка — в трудных случаях несколько исчерпывающих фраз учителя, отрывавшегося от созерцания своих любимых мхов. Совместные прогулки и неспешные беседы, приносившие Бэру необычайное удовольствие после назойливой трескотни прежних лекторов: «Не прошло и двух недель, как я почувствовал, что нахожусь на верном пути... Чем самостоятельнее я работал, тем понятнее и интереснее были для меня работы других о тех или иных формах тела животных. Мне было чрезвычайно приятно, что каждый вечер я мог сказать себе, что достиг уже какого-то успеха, а оглядываясь на более длительные периоды этого моего умственного роста, я ясно видел его значительность».

Нельзя сказать, чтобы в таком времяпрепровождении мысли о будущем заработке на жизнь вовсе оставили Бэра. Нет, он опять пробовал посещать клинику. Но сбежал, как только ему хотели дать больного. Хотя успел заметить, что преподавание в Вюрцбурге своим прямым, деловым тоном выгодно отличалось от такового в Дерпте и Вене. Даже философию, курс которой он честно пытался пройти для расширения взглядов, здешний профессор читал без запутанных прикрас: откровенно «говорил прямой вздор, как будто он желал вышутить философские спекуляции того времени, что, конечно, не входило в его намерения».

В целом же это было время, когда молодой Бэр впервые занялся одним делом, и философия должна была бы послужить ему, не говоря уж о добротном курсе нормальной анатомии человека, столь скверно преподававшейся в Дерпте: «Чувство самоудовлетворения, которое я почти совсем утерял в Вене, снова поднялось во мне, что крайне благотворно подействовало на меня... Прежде всего я хотел приобрести в области сравнительной анатомии, на основании личного опыта, столько познаний, чтобы ориентироваться в этой науке и на основе полученных мною специальных данных самому делать общие выводы. Ибо я очень скоро пришел ко взгляду, что природа в своих созданиях преследует некоторые общие темы и эти темы в отдельных видах варьируют».

Сам пришел к такому важнейшему выводу! Потом он оформит этот взгляд, эти «общие темы» в своем учении о типах.

Наверное, испытываемое им чувство самоудовлетворения подтолкнуло Бэра к инициативе — собраться рассеянным по Германии сокурсникам в самом центре ее, в Йене, на торжественный «ливоно-куроно-эстоно-рутенский конгресс», в программу которого, между прочим, входило «инспектирование руин, замков, гор и долин» вокруг города, а вечерами — «важные изыскания о положении в государстве пивной промышленности». И тому подобное, что могло прийти в веселые молодые головы.

Приехал и близкий университетский друг Христиан — в войну вместе хлебали лиха под Ригой. Пожалуй, на этой встрече, суматошной и беззаботной, решилась судьба будущего петербургского академика Христиана Ивановича Пандера. Тоже случайность на первый взгляд Он, как и Бэр, не слишком полюбил медицину и занимался естественными науками в Берлине и Геттингене. Но в отличие от друга, не был стеснен в финансах. Среди восторженных рассказов о Дёллингере ему было сообщено, что великолепный профессор «очень хочет найти молодого человека, который пожелал бы затратить время и довольно значительные денежные средства на основательное изучение развития цыпленка в яйце».

Самого Бэра тоже очень интересовали эти исследования: там должны были открыться многие источники тайн жизни. Но ему, как и Дёллингеру, такое было не по карману.

Вскоре Пандер присоединился к их прогулкам и беседам, а через некоторое время начал свою большую, трудную и столь важную работу. Не на пустом месте: Дёллингер уже провел предварительные исследования, а кроме того, предложил специальные приемы, облегчающие труд. Принял участие в этих делах и Бэр, его «преимущественно интересовало, каким образом из кругообразного тельца, которое мы называем зародышем, образуется эмбрион с полостью тела и кишечником». Но, убедившись, сколь громоздки исследования, решил, что, пожалуй, будет лучше набрать побольше знаний по анатомии.

Из письма Бэра другу Дитмару 10 июля 1816 года: «Так как ты очень интересуешься работой Пандера, то я, так и быть, тебя с ней познакомлю, хотя Пандер этого не хочет. Ну, слушай! Во всей естественной науке нет более важного пункта, как вопрос об образовании организма из основной субстанции; тут лежит ключ ко всей физиологии и биологии. Для низших организмов это образование можно изучать на инфузориях и водорослях. Для высших животных для этого удобна история развития куриного яйца при насиживании. В настоящее время Пандер решил изучить развитие куриного яйца и изобразить его в рисунках — или в качестве своей диссертации, или в виде особой работы. Чтобы иметь достаточно большое количество насиженных яиц, построены две машины, в которых под наблюдением Дёллингера яйца будут развиваться посредством искусственного подогревания. Уже приглашен особый рисовальщик и гравер, так что Пандер на пути к тому, чтобы украсить свое чело венцом из яичной скорлупы. Я горжусь тем, что явился главным стимулятором этого предприятия».

Работа и впрямь оказалась хлопотливой: яйца надо было вскрывать каждые четверть часа, днем и ночью, чтобы изучить первые пять суток развития зародыша, пришлось исследовать не менее двух тысяч яиц. «Машина» — инкубатор, примитивная по-тогдашнему, требовала неусыпного бдения. И сам Пандер, и Дёллингер, у которого по обычаю поселился новый ученик, справиться не могли — потребовался специально обученный сторож. Трудились с большим напряжением сил, но споро. Бэр целиком погрузился в анатомию.

...В начале 1816 года профессор Бурдах, перекочевавший в свое время после ссоры с дерптскими чинушами в Кенигсберг, сообщил своему бывшему слушателю (они изредка переписывались), что купил дом для университетского анатомического института. Нужен прозектор. Нет ли кого-нибудь на примете?

Бэр порекомендовал одного достойного человека. Но у того изменились планы. И тогда Бурдах прямо спросил — а не хочет ли уважаемый коллега Бэр сам принять эту должность? Конечно, если он намерен посвятить себя врачебной практике, так и разговора быть не может. А если науке?

И снова уважаемый коллега заметался. Что делать, не получается у нас цельнокроенный образцово-показательный герой, безоглядно шагающий через все препоны к светлой цели, ясной ему еще во младенчестве. Он больше похож на обыкновенного человека с неплохими задатками. Оказывается, и намерение стать врачом еще не покинуло его (а кто же сбежал из хорошей клиники?), и наука еще не стала близка его сердцу — а чем же он занимался с наслаждением и вплотную? Впрочем, слово ему самому: «Мысль о том, что я должен посвятить себя медицинской практике, правда, не прельщала меня, но я слишком сжился с ней и так мало думал о вероятности заниматься наукой на родине и еще меньше — о возможности остаться для этого за границей, что я не мог сразу принять это предложение, тем более что был привязан к родине... Мой ответ... носил очень неопределенный характер».

Куда уж неопределенней: не отказался, но сказал, что хотел бы еще поучиться в Берлине. Чему? О, во-первых, практической медицине. Ну и еще чему-нибудь.

Во-первых, по приезде в Берлин он был «восхищен обилием курсов, объявленных по естественно-историческим дисциплинам». Разумеется, он не избегал их, поскольку пишет: «Кроме того...» Кроме того, он стал посещать сразу несколько клиник. Клиники были неплохие, а одна и вовсе превосходная, но он все время спешил, опаздывая на лекции по кристаллографии и геологии, электричеству и гальванизму... по животному магнетизму, в конце концов. Обедал в харчевнях, стоя и даже не снимая шляпу, приличный молодой человек! Довел себя до галлюцинаций и, кажется, был счастлив в то время, хотя и сожалел впоследствии: «Оглядываясь на мое пребывание в Берлине в течение зимы 1816/17 г., я не могу не пожалеть, что использовал это время не так хорошо, как мог бы использовать, если бы совсем отказался от изучения практической медицины. Я уже имел, правда, виды на ближайшее будущее, а в Вюрцбурге понял, какое преимущество дает преобладающее занятие одной дисциплиной».

Понять-то понял, да только почти всю жизнь не занимался одной дисциплиной. Честь ему и хвала за это, хотя образцом для младшего научного сотрудника он послужить не может.

А месяцы идут. В августе 1816-го Бурдах предложил ему место. В декабре Бэр согласился — если можно будет задержаться в Берлине до пасхи. После пасхи, в мае 1817-го, он поставил условие — надо съездить после трехлетнего отсутствия попрощаться с родиной. «Если бы я получил ту же должность в Прибалтийском крае или в Петербурге, — восклицает он, — я бы не задумался ни на одну минуту!»

И родные были огорчены. Утешались только уверенностью, что это временно, переходная ступень, «мостик для получения постоянной службы на родине». Ну а на первых порах триста талеров в год, бесплатная квартира с казенными дровами — не так уж плохо.

Вот он едет после всевозможных оттяжек в августе 1817 года, через год после приглашения, в не очень-то симпатичный ему Кенигсберг. И королевская прусская почтовая карета на каждой рытвине пребольно бьет его железными креплениями по голове, весьма кстати приводя на память одного древнего римлянина, замученного в бочке, утыканной гвоздями. Невеселы его размышления.

Ему двадцать пять лет. Друзья стали практикующими врачами. Иные заняты серьезной исследовательской работой. Христиан Пандер, например, только что опубликовал важные плоды своих наблюдений над развитием цыпленка — на латинском и немецком языках, с десятью великолепными иллюстрациями на меди. Он уже известен, об этой его публикации оживленно говорят среди ученых.

Карл Эрнст еще ничего не сделал в жизни. Он все копит материал не очень планомерно, с не ясной для него самого целью, часто разбрасываясь, загружает свою прекрасную память множеством сведений, неизвестно для чего. Ему трудно определить в себе до конца смутное стремление к поиску внутренних закономерностей, связей, объединяющих различные предметы и явления мира. Намного проще думать о предстоящих обязанностях. Работу прозектора он представляет неплохо. И насчет преподавания имеет достаточно твердое мнение — результат собственного опыта: «Университет имеет целью дать взрослой молодежи научное образование. Эта цель достигается лучше и является более устойчивой, если содействовать самостоятельным занятиям; это достигается лучше и действует более стойко, чем постоянные подсказывания. Любовь к предмету является наиболее плодотворной почвой, на которой семена дают всходы и приносят плоды... Профессора должны более заботиться об успехах своих учеников, чем о полноте и красоте своих лекций». Уж эти пустые и пышные речи! «Против таких ученых декораций у меня врожденное отвращение... Уже в Дерпте я ощущал внутренний протест, если подмечал тот совершенно ненужный ученый нимб, при помощи которого профессора так охотно стараются снискать себе славу».

Таким он будет всю жизнь. Так он поставит свое преподавание с самого начала. Что ж ему так невесело в почтовой карете? Тоска по родине?

 

  • 1. Маркс К., Энгельс Ф. Соч. — Т. 21. — С. 303.
  • 2. Маркс К., Энгельс Ф. Соч. — Т. 20. — С. 509.
  • 3. Маркс К., Энгельс Ф. Соч. — Т. 20. — С. 510.
  • 4. Маркс К., Энгельс Ф. Соч. — Т. 20. — С. 352.
  • 5. Маркс К., Энгельс Ф. Соч. — Т. 20. — С. 510.
  • 6. Маркс К., Энгельс Ф. Соч. — Т. 20. — С. 354.

Добавить комментарий

Plain text

  • HTML-теги не обрабатываются и показываются как обычный текст
  • Адреса страниц и электронной почты автоматически преобразуются в ссылки.
  • Строки и параграфы переносятся автоматически.
CAPTCHA
Этот вопрос задается для того, чтобы выяснить, являетесь ли Вы человеком или представляете из себя автоматическую спам-рассылку.