В здании Политехнического всегда по четвергам собирался семинар Иоффе. Начинали в 7, кончали в 11, так, чтобы успеть на последний трамвай, на знаменитый, прославленный во всех студенческих песнях «двадцать первый номер» от Лесного до города.
Участники семинара: Капица, Лукирский, Семенов, Френкель, Дорфман... тогда еще не академики, не профессора, а просто студенты и младшие преподаватели — обсуждали все самое интересное, что появлялось в науке.
Мне рассказывал об этом семинаре Яков Григорьевич Дорфман. Мы встретились в Москве, на Малой Лубянке, в Институте истории естествознания.
Была весна и сквозняки, мы сидели в узком, заставленном тяжелыми шкафами, прокуренном институтском коридоре. За дверью, обитой рыжей кожей, гремела пишущая машинка, и вполне обычные современные звуки и запахи подчеркивали необычность истории, которую я услышал и записал.
— Конечно, я с удовольствием расскажу вам о том времени. Это моя юность, — торжественно и, может быть, чуть старомодно начал Дорфман. — Мне было тогда восемнадцать. — Он улыбнулся как-то очень виновато, будто он виноват, что ему было восемнадцать.
Маленький, сухонький, в сером профессорском костюмчике навырост, Яков Григорьевич выглядит моложе своих неполных семидесяти, знает об этом и чуть-чуть гордится: — Я прожил довольно долгую жизнь, но я не встречал таких семинаров. У Абрама Федоровича был удивительный дар непредвзятости. Он был величайшим демократом, и этот демократизм определял лицо его семинаров. Я был желторотым студентом, а он профессором, другие участники семинара — или преподавателями, солидными доцентами, или, по крайней мере, дипломниками, но я никогда не чувствовал и не мог чувствовать своей желторотости. Ко мне относились как к равному. Я был равноправным участником игры. Помню, Иоффе посоветовал мне прочесть вторую часть четвертого тома Хвольсона. Я прочел, но нельзя сказать, чтобы сразу начал понимать все, о чем говорили на семинарах. Я не все понимал. Я спрашивал. Я не стыдился спросить. Я знал, что если и будут смеяться, то незлобно. И даже Капица не будет ехидничать. Мы все были равны. Никто не стеснялся высказать свое мнение. Я не был студентом среди преподавателей. На меня начинали цыкать только тогда, когда я начинал нести абсолютную ересь.
Самым эрудированным на семинаре считался Френкель. Николай Николаевич Семенов еще учился или только-только кончил университет. Он носил тогда студенческую тужурку. Помнится, он дружил с Капицей. На семинарах они часто сидели рядом.
Капица казался мне удивительно любопытным человеком. Сын генерала, строителя Кронштадтской крепости, он еще студентом устанавливал там электрическую сигнализацию. Это было интересно. Рассказывали, что по заданию отца Петр Леонидович ездил куда-то на Восток — не то в Китай, не то в Монголию. Он был женат. У него были дети.
Некоторое время я работал с Капицей в одной лаборатории. Он не рассказывал мне о своей работе. Я не знал точно, чем он занимается, но трудолюбие его было удивительно. В лаборатории он казался угрюмым и неразговорчивым. У меня все время горели предохранители, и он издевался надо мной необыкновенно изобретательно, хотя, я понимаю, вполне беззлобно. Я был студентом второго курса, а он уже преподавал механику. Затем на несколько лет наши пути разошлись. Третьего июля 1917 года, в день расстрела июльской демонстрации, я шел на медкомиссию. Меня призвали в армию.
Я стал юнкером в юнкерском училище. Первый юнкер — еврей. Можно представить себе, как мне досталось!
Моя военная служба кончилась тем, что я отказался защищать Зимний дворец. Меня арестовали, хотели повесить без суда. Я бежал. У меня был браунинг. Я рассказываю вам все это, чтобы хоть как-то нарисовать то время. Назревали огромные события. И в этих событиях ни один человек, даже самый далекий от политики, не мог быть нейтральным. На несколько лет мне пришлось оставить физику.
Добавить комментарий