С 1938 года председатель Комитета по делам высшей школы, Сергей Васильевич Кафтанов, поручил Балезину университеты. Летом 41-го начальник отдела университетов и недавний выпускник курсов старшего комсостава (в звании полкового комиссара, четыре шпалы в петлицах) спешно возвращается из инспекционной поездки по Прибалтике, так и не успев обследовать подведомственные ему заведения. Утром 21 июня один из местных профессоров объяснил озадаченному москвичу отсутствие приглашавших его официальных лиц: «Немцы объявили вам войну». — «Ну что ж, — не задумываясь, обещал гость, — будут биты». Ему не понравилось это «вам».

Не заходя домой, Балезин прямо с Ржевского вокзала направился в райвоенкомат. Районный комиссар оказался знакомым по курсам военной академии имени Дзержинского.

— Подбираем людей на курсы бригадных комиссаров. Ты в самый раз, — потер руки райвоенком. Тотчас явился капитан из отдела, выслушал приказ, взял документы и, не успели однокурсники повспоминать, кто где кого видел да каковы они стали, вернулся.

— Полковой комиссар Балезин на брони.

— Как так? Вы что... Вы знали?

— Нет, — недовольно ответил Степан Афанасьевич и покраснел, будто уличенный во лжи.

Хотите попасть на курсы, идите к тому, кто бронировал, — оборвал разговор военком.

Кафтанов объяснил своему подчиненному, что аппарат забронирован, а персонально о нем, Балезине, вопрос будет решен отдельно, поскольку он его так ставит.

— Сколько ждать? — испытывал свое руководство полковой комиссар.

— Потерпи.

Через месяц, 22 июля, Сергей Васильевич показал Степану Афанасьевичу бумагу, внешне чуть посолиднее справки из домоуправления, но содержащую слова «назначается уполномоченным Государственного Комитета Обороны по организации науки на нужды обороны страны».    

Этому документу предшествовало письмо группы ученых — академиков Баха, Вольфковича, Зелинского, Наметкина, Фрумкина и других.

В письме говорилось о готовности научных работников всемерно участвовать в деле обороны Родины, о необходимости организовать комитет, который объединил бы их усилия. В качестве председателя была предложена кандидатура Кафтанова Предложение было принято, о чем и свидетельствовала подпись, весомость которой подчеркивала внешнюю неимпозантность листка. «Не до формальностей сейчас, — угадал недоумение Балезина Кафтанов. — Вы, Степан Афанасьевич, назначаетесь старшим моим помощником. Подбирайте людей, пишите положение о научно-техническом совете». И добавил фразу, которую Степан Афанасьевич вспомнил дважды — через год, когда поздно ночью входил с письмом на имя Верховного главнокомандующего в кабинет Уполномоченного ГКО, и через сорок лет, вот совсем недавно.

Не видя в лице Балезина привычной бодрой энергичности, Кафтанов сказал тогда с упором на «ты»: «На этом месте ты сделаешь больше, чем может сделать командующий полком, дивизией или даже армией».

В совет были включены сорок крупных ученых, но собирался он всего один раз. Заседания временно вышли из моды, преобладали оперативные формы работы.

 

...Никто не мог назвать ни дня, ни точно месяца, когда бумага вышла из-под пера старшего помощника Уполномоченного ГКО профессора Балезина и взяла старт. «Где-то начало весны. А может — конец».

Днем Степан Афанасьевич был загружен текучкой. Академик В. В. Коршак, один из сотрудников комитета, вспоминает, что к Степану Афанасьевичу сходились многие нити: «Согласовывали, как правило, с ним; ему докладывали дела, ему сдавали планы, он решал и лишь в особых случаях переносил вопрос в кабинет к Кафтанову».

Весь штат ведомства Кафтанова насчитывал вместе с техническим персоналом двенадцать человек, программа же его охватывала круг тем не одного по нынешним меркам государственного комитета или министерства. Но дело в том, что сотрудники Сергея Васильевича — доктора сплошь, профессора — носились в промасленных валенках, ватниках, затертых кожанках, знались же не только с текстами, но и с реактивами, конструкциями непосредственно, с живым, в общем, делом, потому вопросы рассматривали чудесно быстро и решали без виз и согласований.

Одно время жили прямо в своих рабочих кабинетах, казармой. Работали каждодневно за полночь. Кафтанов кого мог — технических работников, как правило, — развозил в ночи на своей машине. Он не любил формальностей, показывал пример простых, теплых отношений. Считают, однако, что дух патриархальности, витавший в стенах дома 11 по Рождественке, дух Кафтанова, ничуть не мешал ни строгости спроса, ни ответственности.

Располагаем ли мы хоть чем-нибудь, чтоб воссоздать, пусть приблизительно,  т о т  день? Горсткой фактов, неодинаково прочных, неодинаково прозрачных в разных плоскостях — анизотропных. Ну, известно, скажем, что именно имело место, но лишь приблизительно — когда, где. Свидетели, однако, рано или поздно сыщутся непременно, тогда проверим, если что не так.

Денёк выдался ненастный. Сначала пришел изобретатель, ленинградец, без обеих ног, отшагал на протезах своей конструкции пол-Москвы и в кабинете Балезина все пускался демонстрировать, ловко получалось. Куда потом исчез человек — может, протезы его были выдающимся изобретением, — неизвестно; Степан Афанасьевич так и не смог его разыскать, как в воду канул.

Осадили сразу же химики. Противогазов-то надо было миллионы штук. Коллективные убежища, приборы — определители газов... Немцы пока не рискнули прибегнуть к последнему средству. В первую мировую они пустили хлор и горчичный газ в боях на Ипритском выступе и имели успех.

Потом... потом было «дело» зенитчиков. Оболочки зенитных снарядов не разрывались, падали вниз, калечили избегшие бомбежки крыши, шпили, могли и народ зашибить.

Такие дни бывали, мог и  т о т  быть таким, и Степан Афанасьевич открывал нерешительно и задвигал обратно ящик стола. «Неужели займемся и этим?»

Ответы экспертов на его запрос содержали в себе больше «нет», нежели «да». Атомного оружия ни тот ни другой (известный взрывник и крупный физик) в принципе не отрицали. Но оба — поразительно! — не сговариваясь (находились в разных городах; может, и не знали друг друга) назначали 10 — 15 лет для реализации идеи. Нет, они не находят оснований возобновлять ядерные исследования сейчас, как несвоевременные, и записи немца ничего не представляют такого, что заставило бы думать иначе.

Флеров в своем письме называл те же 10 — 15 лет. Видимо, все трое были одинаково информированы и близки в понимании проблемы. Выводы тем не менее разные, точка зрения экспертов легче защитима, представлялась более обоснованной, почти несомненной...

Получить еще чье-нибудь мнение? Всю академическую публику Балезин, недавний шеф университетов, член коллегии Комитета по делам высшей школы, знал превосходно.

Он достал из ящика и перечитал две записки. Понимание момента... Сегодня нельзя отваживаться ни на что отдаленное.

Второй фронт союзники так и не открыли. Обещали и не открыли. В том отчасти была причина неудачи нашего наступления в мае на Харьковском направлении. Немцы теснили на Брянском, Юго-Западном, Южном фронтах... Взяли Донбасс. Вклинились в большую излучину Дона, пал Харьков. Прорвались к Волге, нависли над Сталинградом. Бои шли уже в предгорьях Главного Кавказского хребта, на курортном Черноморье. Пали Ворошиловград, Шахты, Миллерово, Ростов-на-Дону... Краснодар... Майкоп...

«...Ни одного факта, о котором не знали бы советские физики… очевиден интерес к военному использованию энергии атомного ядра... но ничего нового...»

Степан Афанасьевич уже не читал, он старался услышать эксперта, уловить его интонацию. «Да ничего еще нет, по сути дела; может, ничего и не будет, ну мало ли почему, да потому хотя бы, что лишь легкий уран-235 расщепляется, а тяжелый, 238,  п о г л о щ а е т  нейтроны, необходимые для цепной реакции, препятствует ей; так вот природа, а ей нет дела до наших забот, содержит в руде смешанными тяжелый и легкий, причем на атом урана-235 приходится сто сорок атомов 238-го, значит, чтобы получить эту атомную бомбу, надо отделить семь десятых процента легкого урана от девяноста девяти и трех десятых процента тяжелого, что практически невозможно, поскольку химически они абсолютно одно и то же, а физически почти одно и то же». Получалось неплохо. Он вошел в роль и продолжал сочинять отповедь самому себе. «Ну, положим, масс-спектрометром можно их разбросать по двум разным кучкам, но это все равно, как если б зерно веять не на веялке, а силою собственных легких. Тут и десятилетий не хватит. А еще предстоит доказать, что цепная реакция вообще будет иметь место. Ферми, уж он-то к этим делам близок, когда ему докучали, скоро ли, просил лет двадцать пять — пятьдесят!..»

Но немец-то вот надеялся. Хироманта нет — определить по почерку, что за человек был. Вряд ли чистый теоретик, чего он там не видел — в Таганроге, Мариуполе. Прикладник, но с запросами. Читатель «Ди натюрвиссеншафтен». Металлург, вот кто. Спец по сплавам, металловед, чей-нибудь их — Круппа, Тиссена... Приазовье — аппетитный металлургический район. Забавляется ядерной физикой, модно... Близок к Институту кайзера Вильгельма...

Отто Ган... Кто-то, Иоффе кажется, точно он, рассказывал, как Ган и Штрассман не решались поверить своему открытию. Их наблюдение действительно оставляло как бы вне игры современную физику. То есть расщепление урана было бессмысленным в глазах  ф и з и к о в  вплоть до декабря 38-го, когда о том заявили эти двое  х и м и к о в.  Ужасно нехотя бросали они вызов. Физику представляли как-никак Эйнштейн, Планк, Бор, Ферми... Не слишком ли замахнулись? На всякий случай Ган и Штрассман сделали к своему открытию небывалое заключение: они лишь сообщают результаты наблюдений, но отказываются делать из них какие-нибудь  в ы в о д ы.  «Как ядерные химики, тесно примыкающие к физике», они не в состоянии совершить этот скачок, «столь противоречащий всем явлениям, до сих пор наблюдавшимся в ядерной физике». Иоффе заразительно смеялся в этом месте.

«Ф и з и к и  б ы  э т о г о  н е  п о з в о л и л и», — сказал Ган об опасениях, когда ему и его коллеге пришла пора назвать то, что они увидели своими глазами снова и снова.

Не позволили бы...

А дело между тем затихло. Нет, не сейчас, раньше. После знаменитого заседания в университете Джорджа Вашингтона, где американцам впервые сообщил о расщеплении ядер урана только что прибывший из Европы нобелевский лауреат Нильс Бор, и заседание пришлось сразу затем закрыть, так как аудитория разбежалась по лабораториям немедленно ставить опыты, — вот после этого события в январе 1939 года был всплеск, а потом резкое падение публикаций. В 1942-м воцарилось полное молчание. Флеров в своем письме на имя Верховного главнокомандующего обращал на это особое внимание. Секретят, не иначе.

День Степана Афанасьевича был загружен текучкой, потому легче представить, что решение пришло где-то на перевале ночи, в тиши и угомоне, глухой закупорке маскировочных штор. Он вытянул из ящика на ощупь листик бумаги и положил его на газетную полосу. «Вечерка» пахла чищеными сапогами. Нет аромата настырней типографской краски! Что печатали тогда? «Первые шаги на лыжах»... «Очарован тобой» — с участием Лоуренса Гибетты...

«А мы без нефти, — сонно отреагировал он. — И без алюминия... «Борис Эдер с группой дрессированных медведей». Карточки, интересно, какие полагаются крупным хищникам, литерные небось... «Каждый трудящийся может застраховать от огня и других стихийных бедствий обстановку, одежду, велосипеды, картины, музыкальные инструменты». Черт-те что... «Пианино, рояли, патефоны, пластинки, бой пластинок покупает магазин Москультторга на Кузнецком мосту, 18». Можно ли о чем-либо думать, кроме как о сегодня, когда решается вопрос о жизни и смерти? Понимание момента... «В течение ночи в районе Сталинграда и на Центральном фронте наши войска продолжали... »

Достал из кармана авторучку, отвинтил колпачок и, прислушиваясь к чему-то, написал:     «Верховному главнокомандующему...» Старался вспомнить, сколько пробило последний раз за дверью, тишина утомляла. «Учитывая... считаю целесообразным и своевременным...»

Валентина, секретарша Уполномоченного ГКО профессора Кафтанова, в несколько очередей отстреляла бумагу. Это было маленькое представление, когда Валя печатала. С неизменной папироской в зубах, она была обращена к посетителю или смотрела в окно, как бы не ведая ни стремительных своих пассажей, ни текста, все получалось самопроизвольно и безошибочно, иногда даже с редактурой, предупреждавшей стилистическое вмешательство Сергея Васильевича. Сплошь седые (с двадцати пяти лет, — жена летчика-испытателя), по-екатеринински вздыбленные волосы над фарфорово-юным лицом — ее звали маркизой с легкой руки впечатлительного И. Л. Кнунянца, который, кроме того имел и собственное обращение: «моя королева».

Степан Афанасьевич тут же, возле стола в приемной, под встревоженным взглядом Валентины перечитал написанное. Подумал, наклонился и вычеркнул: «вопреки мнению ряда специалистов». Ответственность, риск от поправки потяжелели, и он непроизвольно подтянул плечи. Валя была секретарь поздней аппаратной школы. Ее красивое лицо служило тайной шпаргалкой для тех, кого она дарила своим расположением. Балезин в этих подсказках не нуждался, поэтому, встретив выжидательный его взгляд, Валентина растерянно заморгала.

 

Добавить комментарий

Plain text

  • HTML-теги не обрабатываются и показываются как обычный текст
  • Адреса страниц и электронной почты автоматически преобразуются в ссылки.
  • Строки и параграфы переносятся автоматически.
CAPTCHA
Этот вопрос задается для того, чтобы выяснить, являетесь ли Вы человеком или представляете из себя автоматическую спам-рассылку.