На свою вторую лекцию в Стокгольмском университете Софья Васильевна шла относительно спокойно, хотя чувство неуверенности еще осталось. Теперь она уже могла рассмотреть аудиторию и слушателей, в прошлый раз ей казалось, что все было покрыто белой пеленой тумана.
Как и в первый раз, небольшая комната была полна людей.
Ковалевская негромко поздоровалась и начала объяснение.
Тишина нарушалась только скрипом карандашей по бумаге и шелестом переворачиваемых страниц. Время пролетело незаметно и для Софьи Васильевны, и для слушателей.
Ковалевская была довольна — она нашла в себе силы побороть застенчивость, и теперь, надо думать, с лекциями все наладится.
«Больше не придется сидеть ночами и готовиться. Перестану быть рассуждающей, считающей машиной, — думала Софья Васильевна. — Смогу снова увидеть окружающий мир...»
Она чувствовала, что у нее не хватает сил продолжать такую жизнь. Хотя Ковалевская уже почти три месяца жила в Стокгольме, она до сих пор не видела города с его зелеными улицами, готическими соборами со шпилями, буравящими серое небо, и с королевским дворцом, давящим своей массивностью.
Все это оставалось где-то в стороне. Для нее, поглощенной одной-единственной идеей — победить, доказать свое право на кафедру в университете, ничего, кроме лекций, просто не существовало. Здесь, в Стокгольме, все было сложно, и Софья Васильевна с ее чуткостью, как никогда, ощущала двойственность своего положения.
Даже в тот день, когда Ковалевская приехала в Стокгольм, Швеция встретила ее сырым туманом, холодным, режущим лицо ветром и дружескими улыбками профессора Миттаг-Леффлера и его жены Сигне, ожидающих ее на пристани.
Тоненькая изящная женщина протянула Софье Васильевне букет цветов, а Миттаг-Леффлер, поздоровавшись, весело воскликнул:
— Смотрите, как торжественно вас встречают! — Профессор развернул газету. — Вот послушайте!
«Сегодня нам предстоит сообщить не о приезде какого-нибудь пошлого принца крови или тому подобного, но ничего не значащего лица. Нет, принцесса науки, госпожа Ковалевская, почтила наш город своим посещением и будет первым приват-доцентом-женщиной во всей Швеции».
— Принцесса науки! Какую женщину, кроме вас, во всем мире могут так называть! — с несвойственной ему горячностью продолжал Миттаг-Леффлер. — Швеция ждет вас!
Софья Васильевна с признательностью пожала профессору руку, нежно поцеловала Сигне.
— Спасибо, спасибо за все!..
«Может быть, это хорошая примета, — суеверно подумала она. — Все обойдется...»
У Ковалевской было много оснований для тревоги. Она знала, что далеко не все в Швеции ждали ее с такой открытой душой, как Миттаг-Леффлер. Приглашение ее в Стокгольмский университет вызвало недовольство некоторых профессоров в Упсале, пригороде Стокгольма. Университет в Упсале имел свою многовековую историю, устоявшиеся традиции и находился под сильным влиянием церкви. Молодежь была недовольна порядками Упсальского университета: там беспощадно подавлялись новые веяния. Среди интеллигенции возникло движение за создание нового университета. Его и основали в Стокгольме на частные пожертвования. Назывался он Высшей школой.
Два университета по сути дела представляли два противоположных течения в шведском обществе: Упсала — консервативный центр ортодоксальной науки и старых традиций, Стокгольм — центр нового, прогрессивного.
Хотя Высшая школа и считалась оплотом свободомыслия, преподавать там женщине было нелегко. Группа профессоров активно выступила против назначения Ковалевской. Их возмущало, что женщина хочет заниматься «неженской» наукой, и то, что Ковалевская была русской, нигилисткой.
«Одно заседание, продолжавшееся весь вечер, было посвящено очернению меня, — писала Софья Васильевна. — Они отрицали у меня всякие научные заслуги, намекали на самые чудовищные и вместе с тем смешные причины моего приезда в Стокгольм».
Несмотря на всю энергию Миттаг-Леффлера, он не сумел бы добиться приглашения Ковалевской, если бы не его умелые дипломатические действия. В Стокгольмском университете было две партии, каждая из которых стремилась выбрать на преподавательские должности своих кандидатов. Миттаг-Леффлер договорился с одной из партий (прогрессивной), что будет голосовать за двух ее кандидатов, а они проголосуют за Ковалевскую. Только после такой сложной подготовки Софья Васильевна стала приват-доцентом.
Ковалевская быстро завоевала популярность в Стокгольме. Помимо законной гордости, что у них живет и работает первая в мире знаменитая женщина-математик, она импонировала шведам и как личность. Всех поразило, что за две недели Софья Васильевна сумела выучить шведский язык. Правда, не очень хорошо, но объясниться на нем она уже могла. Ее ласково прозвали «наш профессор Соня», а в нескольких семьях новорожденных девочек назвали в ее честь Софьей.
Но все это было несколько позже, а первые месяцы Ковалевская занималась до поздней ночи, готовилась к лекциям. Поэтому ей так хотелось отдохнуть, собраться с мыслями, хоть немного привести в порядок свои дела. А ее дела, особенно материальные, были далеко не блестящими.
«Я уже прочитала две лекции, и, кажется, порядочно, — писала она брату мужа А. О. Ковалевскому. — В первый раз я, разумеется, ужасно трусила. Одну минуту мне вдруг показалось, что у меня подкашиваются ноги и что я не в силах выговорить ни единого слова. Но, странное дело, никто из присутствующих даже не заметил этого, и многие говорили мне потом, что даже удивлялись моему спокойствию. Аудитория моя довольно многочисленная: правильных слушателей у меня 19, но, разумеется, на первые лекции пришло много постороннего народу, особенно много профессоров. Что-то из всего этого выйдет? С виду кажется, будто все относятся ко мне хорошо и доброжелательно, но назначат ли мне на будущий год жалованье, в чем, разумеется, состоит еще главный вопрос для меня, этого я еще не знаю».
Ковалевской было известно, что на заседании ученого совета Упсальского университета, посвященном ее приглашению в Стокгольм, среди других претензий говорилось, что ее работы несамостоятельны и что она обязана доказать обратное. Хуже всего было то, что некоторые упсальские профессора могли повлиять на чиновников, от которых зависело материальное положение нового университета и его преподавателей. Кроме того, противников Ковалевской раздражало, что известные математики мира, такие, как француз Шарль Эрмит и немец Кронекер, обращаются к ней с просьбой прислать свои работы для опубликования в математических журналах.
Правда, после первых же лекций Ковалевской предубеждение против нее у многих преподавателей прошло. Пример этому подал сам ректор Линдхаген, прослушав ее популярную лекцию по алгебре, но враги у Софьи Васильевны остались, особенно в Упсальском университете.
Миттаг-Леффлер и его жена Сигне делали все, чтобы Ковалевская не чувствовала себя одинокой. Они знакомили ее со своими друзьями, много времени проводили вместе с ней. Но часто, сидя в уютной гостиной Миттаг-Леффлеров и наблюдая, как изящно хлопочет у стола светловолосая Сигне, Софья Васильевна ощущала, как холодная рука тоски сжимает ее сердце. Она замечала и ласковые взгляды, которыми обменивались супруги, и лаконичные фразы, говорящие о полном понимании двух любящих людей, когда им не нужны лишние слова. Казалось, сама атмосфера этого дома излучала теплоту и спокойствие, то, чего так не хватало Софье Васильевне. И ей почти до слез было жаль себя.
Чуткий Миттаг-Леффлер сразу улавливал грустное настроение гостьи и старался шуткой отвлечь ее от тяжелых мыслей.
— Соня, милый друг, вы опять витаете в облаках? — окликал он Ковалевскую. — Хотел бы я знать, над какой очередной математической задачей вы ломаете вашу мудрую головку. Не забывайте, что мы простые смертные и не можем читать даже самые яркие мысли. Вернитесь к нам на землю, пожалуйста, ужин давно ждет вас...
Сигне улыбалась, ставила перед Софьей Васильевной чашку душистого чаю, пододвигала корзиночку с печеньем.
— Вы опять ничего не кушаете, дорогая. Нельзя же так. Вы заболеете, — слышит Ковалевская ее негромкий голос. — Попробуйте, это очень вкусно.
Софья Васильевна невольно подчиняется ласковому приказу, и ей кажется, что она снова маленькая девочка, которой няня кладет на тарелку лучший кусочек и уговаривает как следует поесть.
«Как хорошо, что у меня есть Миттаг-Леффлеры», — думает Ковалевская, и ей становится легче на душе.
Но, приходя домой, Софья Васильевна продолжала ощущать свое одиночество, и ее охватывали мрачные мысли.
«2 февраля. Вернулась домой ужасно печальная, — записывала она в своем дневнике, — сидела погруженная в созерцание своего одиночества, когда мне принесли письмо из Берлина.
14 февраля... Видела ужасные сны.
17 февраля... Тоска ужасная.
21 февраля. Четверг. Ну уж и денек! С утра всякие неудачи! Одни за другими. Такая находит иногда усталость, что бросила бы все и бежала. Тяжело жить одной на белом свете».
В один из таких тяжелых дней Софья Васильевна решила разобрать свои бумаги и привести их в порядок. Среди груды покрытых формулами и математическими расчетами страниц она обнаружила пачку писем, перевязанных крест-накрест черной тесьмой. Ковалевская развязала тесьму, и конверты с шелестом посыпались на стол. Одни из них уже пожелтели от времени, другие были совсем свежие. Несколько пожелтевших листков упало на пол, Софья Васильевна подняла их, наугад пробежала глазами страницу, исписанную таким знакомым почерком мужа. Одно из ранних писем, когда она только познакомилась с Владимиром Онуфриевичем.
«Право, — писал Ковалевский, — знакомство с вами заставляет меня верить в сродство душ, до такой степени быстро, скоро и истинно успели мы сойтись и с моей стороны, по крайней мере, подружиться. Последние два года я от одиночества и по другим обстоятельствам сделался таким скорпионом и нелюдимым, что знакомство с вами и все последствия, которые оно необходимо повлечет за собой, представляется мне каким-то невероятным сном. Вместо будущей хандры у меня начинают появляться хорошие, радужные ожидания, и как я ни отвык увлекаться, но теперь поневоле рисую себе в нашем общем будущем много радостного и хорошего...»
Ковалевская не могла читать дальше: еще немного, и она разрыдается. Очень тяжело, когда непослушная память с фотографической точностью восстанавливает перед тобой прошедшие годы и навсегда ушедших людей.
Перед ее мысленным взором возникло Палибино и тот ясный осенний день, когда она в белом подвенечном платье, под руку с мужем, Владимиром Онуфриевичем Ковалевским, возвращалась в усадьбу из старой деревенской церкви. В ее ушах снова зазвенели, свадебные песни, которыми крестьянки сопровождали молодых, и она совсем близко увидела счастливое лицо Владимира Онуфриевича, который с восторгом смотрел на свою фиктивную, но все же «законную» жену.
Если бы осуществились планы так, как они были задуманы сестрами, то одетой в свадебный наряд должна была быть не Софа, а Анна. Она предназначалась в жены Владимиру Онуфриевичу. Однако, жизнь внесла свои поправки... и все пошло не так, как рассчитывали сестры Корвин-Круковские. Владимир Онуфриевич тогда был по-настоящему счастлив. Еще неизвестно, как сложится их жизнь в будущем, если Софа его тоже полюбит. А девушкой вдруг овладели совсем другие чувства. Она с необыкновенной остротой ощутила, что между ее домом и ней легла пропасть. И она торопилась покинуть дом и родных, сознавая, что это нехорошо с ее стороны, но была не в состоянии ничего с собой поделать. Только Анюта, милая, бесконечно близкая Анюта, остававшаяся здесь, в старой жизни, несколько мирила ее с Палибином, и, прощаясь с ней, Софа расплакалась.
Несколько позже Ковалевская напишет стихи, посвящая их своему отъезду из Палибина.
...Но не жалко героине
Оставлять места родные.
И не мил ей, и не дорог
Вид родимого селенья.
Вызывает он в ней только
Неприязнь и озлобленье.
Вспоминаются ей годы
Жизни, страстных порываний
И борьбы глухой и тайной,
И подавленных желаний.
Перед ней картины рабства
Вьются мрачной вереницей,
Рвется вон она из дома,
Словно пленник из темницы...
В этом стихотворении ярко выражен ее эмоциональный характер: в момент расставанья Софьей полностью владела только одна мысль: она свободна и может заниматься любимой наукой, и ей было ненавистно все, что мешало этому.
Быть может, только в день свадьбы, увидев влюбленные глаза мужа, она впервые почувствовала всю ответственность за свою судьбу и за судьбу навек связанного с ней человека. Ведь весь этот обман, все эти жертвы будут ни к чему, если она не станет ученой.
Смутно было на душе у новобрачной, когда она садилась в экипаж, покидая отчий дом.
Добавить комментарий