Вы здесь

Глава шестая. Не прикрытые тогой

 

I. Физтех и физмех

 

1

 

Как-то раз поздно вечером Иоффе вздумал демонстрировать институт иностранному гостю. Распахнув дверь по соседству со своим кабинетом, уверенно нашел выключатель, щелкнул и, обернувшись к гостю, начал было по-английски: «Вот здесь производится...» — начал, но не докончил. Когда, посредине фразы, он снова глянул в комнату, то увидел: с царского кресла поднимается спросонья фигура физика в исподнем...

Сотрудников можно было застать в институте в любое время. Звонков здесь подавать не принято, номерочков перевешивать тоже. Знойным летним полднем, когда в голове от жары каша, а с такою начинкой тяжко заниматься наукой, стайка физиков выпархивает из института и по Яшумову переулку напрямик через лес торопится в Озерки купаться. Зато к вечеру, когда жар спадает, никаких нету сил оторваться от дела, особенно ежели оно ладится.

Очнувшись, вдруг обнаруживали, что за окнами ночь, что трамваи не ходят, и устраивались подремать возле своих установок — благо мебель для этого вполне подходила.

В ночную смену заступали не только по вдохновению. Марина Классен, например, работала ночами по необходимости.

Эта первая научная работа будущего доктора наук началась с того, что Абрам Федорович попросил Марину зайти за ним после лекции в Политехнический. «По дороге домой прогуляемся по парку, поговорим». Понадобилось несколько таких прогулок, чтобы выяснить, чем новая сотрудница займется.

«Я хочу теорией, чтобы применить на практике», — говорила она. «Так не всегда удается. — возражал Абрам Федорович. — Обычно одни работают с приборами, другие с бумагой и карандашом.» — «Нет, я с приборами!..» — «Ну, что ж...»

Он поручил ей довести до конца опыты, начатые им с Эренфестом. Летом 1924 года после десятилетнего перерыва Павел Сигизмундович приезжал в Ленинград. Не было у друзей такой встречи, когда бы Иоффе не обсудил с Эренфестом своих работ. Иногда они вместе ставили опыты. Так случилось и на этот раз, после того как Иоффе рассказал о просвечивании деформируемых кристаллов рентгеновскими лучами по методу Лауэ. Когда Иоффе начал свои исследования, ему послышались странные звуки. До тех пор никто не сомневался, что пластическая деформация в кристаллах протекает плавно, без перерывов. И у Иоффе все кривые получались плавными, но внутри кристалла словно бы что-то потрескивало, то ли какие-то часики тикали: тик-так, тик-так.

Нелепая смерть Милиты Владимировны Кирпичевой, ближайшей его помощницы, помешала выяснить сразу загадку «тиков». «Разберитесь, что это, — попросил Иоффе новую свою сотрудницу, — может быть, все-таки есть скачки?»

В опытной установке кристалл — опять взята была соль — испытывался на сопротивление сдвигу. В полной темноте ясно делался виден световой зайчик, скачущий по нанесенной на стену шкале. Система зеркал увеличивала сдвиги внутри кристалла в десять тысяч раз. Но одной темноты для опытов было мало. Требовалась полная тишина. Днем все дрожало и дребезжало от проходивших мимо трамваев. Ночью, когда трамвай не ходил, становились отчетливо слышны «тики», сопровождавшие скачки зайчика по стене.

То, что «новенькая» унаследовала работу таких физиков, как Иоффе и Эренфест, едва ли кого удивило в институте, где очередная волна «мальчиков» — Александр Шальников, Борис Гохберг, Александр Константинов, Георгий Курдюмов, — подобно своим предшественникам, бралась за «то, чего не делал никто».

Когда кто-то из них — такой же «новенький», как Марина Классен, — попросил посоветовать литературу по теме, которую ему поручили, то в ответ услышал: «После будет литература, когда вы сделаете!..»

Литература подобного рода появлялась все чаще. Это, впрочем, вовсе не кружило голов.

«Бумажка всегда пригодится», — преподнося своему товарищу первую собственную статью, самокритично надписал на ней один из «мальчиков» Иоффе.

 

2

 

Кружили головы нe успехи в науке — другое.

Правда, академик Кикоин авторитетно свидетельствует: «Мы работали с утра до утра, и других интересов, кроме науки, для нас не существовало. Даже девушкам не часто удавалось оторвать нас от занятий, а когда мы женились, то были уже настолько «испорчены» привычкой много работать, что женам приходилось мириться с этим...» Однако институтские барды придерживались в свое время другой версии: «Туда, где царствует сурово науки праведный закон, где сердце каждого в оковах, проник внезапно Купидон и стал налево и направо свои он стрелы рассылать...» Далее барды живописали грустные последствия купидоновой деятельности: «...Померкла института слава, наука стала замирать».

Конечно же, это описание спорно! Со стороны, во всяком случае, институт выглядел по-иному. «Здесь идет настоящая научная работа: молодые ученые... не прикрываются тогой жрецов и не закрываются в касту ученых чиновников, а работают в чисто здоровой и деловой обстановке над решением самых новейших и сложнейших вопросов человеческой мысли», — отмечалось, например, в официальном документе о проверке деятельности института.

Звонков и номерков в институте заведено не было, но Папа Иоффе требовал регулярных отчетов. Невозможно было написать, что ничего не сделано. Если же работа ладилась, это тоже не всегда облегчало задачу — надо было оценить полученные результаты и наметить, что делать дальше. Все написанное Иоффе внимательно прочитывал: он прекрасно знал, кто чем занят из его «мальчиков»... Просматривая свежие журналы в институтской библиотеке, они непременно находили на полях пометки Папы, имевшие точный адрес: такому-то, такому-то...

Рассказывают, будто прозвищем своим Иоффе — как и Резерфорд — обязан был озорству любимого своего ученика Капицы. Легенда по сему поводу гласит: поздним вечером Иоффе, Капица и жена Френкеля втроем возвращались с представления в парижском Мулен Руж — Иоффе с дамой, а Капица немного поодаль. К нему пристроились молодые люди, именуемые в Париже ночными гидами, и стали зазывать в ночной клуб. «Я бы рад, — невинно отвечал им Капица,— но вон впереди мой папа, не знаю, разрешит ли он мне». Догнав Иоффе, те принялись уговаривать его отпустить «сыночка», но «папа» выказал твердость: это противоречило бы принципам любящего отца, категорически заявил он... О маленьком розыгрыше, хоть он и стал известен в физтехе, довольно скоро забыли, зато меткое прозвище — «Папа» — осталось за Иоффе на всю жизнь.

Физика Иоффе тянуло к талантливой молодежи. Привлекала дерзость молодости и ее выносливость, и не пугала неопытность. В руках хорошего воспитателя этот сырой, но податливый и благодарный материал поддавался «формовке», согласно духу и принципам его научной школы. Вкус к новому, широта кругозора, научная смелость, романтичность составляли ее дух, и даже когда интересы «мальчиков» далеко расходились, зачастую им легче бывало сговориться друг с другом, чем с коллегами в той узкой области, которая их занимала. В каждой лаборатории, считал Иоффе, рядом со зрелым ученым обязательно должны работать начинающие — хотя бы для того, чтобы своими бесконечными «почему», своею страстью к спорам будоражить своих руководителей, становиться если не творцами, то хотя бы катализаторами новых идей.

 

3

 

...Ходят мальчики по институтским коридорам. Не мальчики — молодые люди, мужчины. Двадцатилетние, с хвостиком и без. Кто идет в соседнюю лабораторию выпрашивать в долг прибор, кто обсуждать таинственную кривую, кто в библиотеку или на семинар. Кто к шефу на выволочку (а может, и не на выволочку). В обеденный перерыв торопятся в буфет — длинной змейкой стоят вдоль стойки, пересыпая беседы, как перцем, загадочными словами, какими-нибудь «релаксациями» или «импедансами».

Меняется цвет рубашек, покрой пиджаков, длина волос, ширина брюк, меняются термины, которыми сдабривают беседы, — остается небрежность, с какой это делается, остается самоуверенность, ершистость, убежденность в том, что не на чьих-нибудь, а именно на их ногах (или, может быть, на их плечах) шагать вперед физике.

Вот уже полвека ходят «мальчики» по институту. Они, как волны, — в одну воду два раза не ступишь, и нет им числа.

Первую «волну» профессор физики Иоффе собирал под крышу нового Рентгеновского института буквально по капле в холодном и голодном Петрограде времен гражданской войны. Впрочем, собственной крыши у института тогда еще не было. Только тесные, предназначенные для студентов учебные лаборатории. И студенты очень скоро появились в их стенах — студенты нового физико-механического факультета.

Физмех стал вторым любимым детищем академика Иоффе. На факультете готовили физиков, тесно связанных с техникой. Специальность так и называлась: инженер-физик. «Профанация» науки не всем оказалась по вкусу, факультет не раз пытались прикрыть, но тщетно. Подобно старшему своему брату, Физико-техническому Рентгеновскому институту, физмех рос, развивался, набирал силу, а его выпускники пополняли ряды рентгеновцев. Недавние иоффевские «семинаристы» волей-неволей обрастали собственными учениками.

Институт и факультет были расположены друг против друга. Директор института одновременно был деканом факультета, и дело было поставлено так, что многие студенты, перебежав через дорогу, превращались в лаборантов и научных сотрудников. А многие научные сотрудники, перебежав через дорогу (во встречном направлении), становились преподавателями. Не редко случалось, что сегодня два человека с утра до вечера вместе возятся в лаборатории, а завтра один у другого экзамен принимает.

Студенты быстро осваивались в научных лабораториях. В этом смысле мало что переменилось, когда рентгеновцы перебрались наконец из Политехнического в собственное здание по соседству. Разве что вместо прежних двух минут пробежка по маршруту «институт — факультет» стала занимать минут пять-шесть... Все новые волны «мальчиков» вкатываются в Рентгеновский, и вот уже институт зовут не иначе, как «детским домом». Или «детским садом»...

«Мечтой каждого... было попасть в число счастливцев, работающих в Рентгеновском, — вспоминает студент тех времен академик Кикоин, — но отбор производился весьма тщательно. Наконец моя мечта осуществилась... мне, студенту второго курса, было предложено работать в Магнитном отделе... Мы работали в лаборатории практически непрерывно...»

Создавая научную школу, воспитывая учеников, Иоффе держался определенных правил в работе. Его ученик и биограф М. С. Соминский так излагает этот неписаный «кодекс» физика:

Экспериментатор обязан знать теорию своего вопроса.

Надо ставить опыт как можно более простыми средствами.

Уметь все делать своими руками. («Физик должен уметь пилить буравчиком и сверлить пилой», — говаривал Франклин). Не обязательно все сделать самому, но уметь делать необходимо.

Нельзя доверять наблюдение во время эксперимента кому бы то ни было.

Поставленную цель необходимо достичь, каковы бы ни были трудности. Физики не унывают.

Честность — закон науки. Совершенно недопустима какая-либо «подгонка» результатов.

Обдумывая результаты опытов, не скупись на идеи. Лучше десять неверных, чем вообще ни одной.

Никогда не следует пренебрегать советами умных людей, даже если они моложе тебя.

Умей критиковать самого себя. Самокритика предохранит от ошибок.

Учись и читай («Люди перестают мыслить, когда перестают читать», — Дидро).

 

4

 

Марине Классен для опытов нужны были соляные кристаллики размером со спичечную головку. Сначала на станке вытачивали длинные тонкие стержни. Делал это старик Фельдман, один из знаменитых институтских мастеров. Внезапно старый мастер умер. Его смерть повергла Марину в отчаяние. Заведующий мастерскими Владимир Николаевич Дыньков сжалился над ней: «Приходите, научу». Он поставил Марину к маленькому токарному станочку, за которым прежде работал старик Фельдман.

Хрупкие соляные стержни то и дело ломались. Каждый вечер станок приходилось отмывать керосином, чтобы он не заржавел от соли. Но Дыньков сдержал свое слово: обтачивать соль молодого физика научил. И не только этому, еще и работе на других станках, так что вскоре Марина могла сама делать детали для своих приборов. Возможно, Дыньков и не знал изречения Франклина о том, что физик может пилить буравчиком и сверлить пилой, но сам умел делать все и охотно учил других.

Он знакомился с будущими физиками, едва они переступали порог физмеха. Дыньков преподавал им черчение. И когда, спустя год или два, принятые в научные лаборатории счастливцы приносили в мастерские к Дынькову заказы, он долго рассматривал чертежик и, если находил в нем ошибки, сердился: разве я вас этому учил!

Такая в институте была атмосфера: все друг у друга учились. Не только на семинарах. Если надо было что-нибудь по печам, по измерению температуры — бежали к Петру Стрелкову, если травить — к Грязнову. С заявками и заказами не к начальству шли, а друг к другу. И с сомнениями тоже. Разделение на лаборатории не мешало общаться. Обсуждали не только результаты — но и замыслы. Иногда с криком, с руганью. Широкие подоконники в светлом, с окнами-арками на обе стороны, коридоре пустовали редко.

Частенько здесь ударяли по рукам, заключая «торговые» сделки: ты мне гальванометр, я тебе кенотрон. С деталями, с приборами по-прежнему было трудно. Институт рос. Большую часть аппаратуры, кроме, может быть, измерительной, делали собственноручно. Или («ты мне — я тебе») одалживались в соседних лабораториях. Или ходили, побирались по школам, выпрашивая приборы из физических кабинетов. Когда институту понадобились аккумуляторы, Семенова осенила идея достать их на Балтфлоте — со старых подводных лодок... Что-то находили и в магазинах. Не пренебрегали толкучкой на Александровском рынке. Приглядывались к кучам гвоздей, инструмента и просто всякого хлама, разживались то сверлами да тисками, а то каким-нибудь ржавым кронштейном. Даже оснастка уборных шла в дело: поплавки — для кристаллизационных аппаратов, ручки — для отверток, бачкам и цепочкам находили разнообразное применение...

 

5

 

От отсутствия юмора физики никогда не страдали. На Четвертом съезде российских физиков это было продемонстрировано с блеском. Съезд собрался в Ленинграде в сентябре 1924 года. Из ста семидесяти докладов пять пришлось на долю Якова Ильича Френкеля. Ну, а сколько речей он произнес в дискуссиях, никто не считал. Злые языки утверждали, что главный теоретик Рентгеновского института может объяснить все что угодно. В доказательство приводился случай, когда, изловив его в коридоре, один экспериментатор нарисовал на клочке бумаги полученную в опытах кривую. Через минуту Френкель уже объяснял, по каким причинам кривая именно такова. «Простите, — опешил экспериментатор, — вы же держите листок вверх ногами!..» Френкель не растерялся. Он задумался еще на минуту — чтобы предложить новое объяснение... Лучше десять неверных идей, чем ни одной, — он вполне разделял этот взгляд. Впрочем, приехавший в Ленинград Эренфест — впервые после революции на съезд пригласили иностранных ученых — держался еще более резкой пропорции. Проводя семинары с молодыми рентгеновцами, он умолял: «Ради бога, не бойтесь говорить глупости! Лучше 99 раз сказать ерунду, чтобы один раз что-нибудь выскочило!»

Среди коренных физических проблем того времени для обсуждения съезду были предложены две — природа света и строение вещества. Доклад Эренфеста о теории квант вызвал жаркие споры — разумеется, с активным участием Френкеля. «Френкель! Ну, зачем вы портите такую совершенную картину нашего непонимания физики!» — воскликнул, выслушав его возражения, Эренфест. С этого, собственно, началось их знакомство.

Эренфест не остался в долгу, когда обсуждались теории Френкеля. «Скажите, Френкель, — спрашивал он, — а есть ли хоть одна область физики, где бы вы не оставили след? Или лучше сказать, где бы вы не наследили?!» На всех языках, кроме, пожалуй, немецкого, Эренфест говорил с ошибками. Но незнакомые слова он заменял такими удачными, что они становились яснее правильных и надолго запоминались. «Надо тебе сказать, — писал Френкель отцу, — что Эренфест покорил сердца всей нашей молодежи, а может быть, и стариков. Это человек, соединивший в себе простоту и непосредственность ребенка с необыкновенной любовью к людям, неиссякаемым остроумием и умом большого и тонкого исследователя. Его устами неодушевленные предметы — молекулы, атомы, электроны — разговаривают друг с другом на довольно-таки ломаном в смысле окончаний, падежей и родов, но вместе с тем очень тонком русском языке, любят и ненавидят и вообще оживают...» Однако восторженная оценка ничуть не помешала воспользоваться слабостями кумира. Едва окончились заседания съезда, как они были спародированы в Лесном. Местные барды без промедления инсценировали съезд, а главный теоретик, не ограничившись своими пятью докладами, не менее успешно выступил с шестым — на сей раз передразнивая Эренфеста.

Справедливость требует заметить, что самому себе Френкель тоже не давал спуска. Помимо многих теорий, ему принадлежит авторство гимна теоретиков.

«Мы теории физической жрецы — в воду ловко прячем все концы... Мы на волнах вероятности плывем, на классическую физику плюем, изучаем недра атомов и звезд и к эксперименту строим мост. Кто своею жизнью дорожит — к нам по этому мосту не побежит!»

Когда осенью двадцать пятого года Иоффе разговаривал в Берлине с Эйнштейном, он пригласил физика № 1 посетить Советский Союз. «Моими работами, — писал Иоффе об этой встрече, — он очень заинтересовался и сказал даже, что... уже очень давно не слышал столько увлекательно нового...» Но ответ на приглашение был подсказан Эйнштейну иною причиной: он «расспрашивал о новых студентах, и так ему понравился их тип, что он почти согласился принять участие в нашей волжской поездке...»

 

II. «Дети» в Европе...

 

1

 

Вслед за Капицей в научные школы «второй ступени» поступали и другие «мальчики» Иоффе. По разным адресам разносили почтальоны в декабре двадцать пятого года их письма, обклеенные марками разных стран.

Почтальон-египтянин передал конверт для остановившегося проездом в Каире сэра Эрнста Резерфорда, президента Королевского общества. «From P. Kapitza», — значилось на конверте.

«Кембридж, 17 декабря 1925.

Я пишу Вам это письмо в Каир, дабы рассказать, что мы уже успели получить поля, превышающие 270.000, в цилиндрическом объеме диаметром 1 см и высотою 4,5 см. Мы не смогли пойти дальше, так как разорвалась катушка, и это произошло с оглушительным грохотом, который, несомненно, доставил бы Вам массу удовольствия... Но результатом взрыва был только шум, поскольку, кроме катушки, никакая аппаратура не претерпела разрушений. Катушка же не была усилена внешним ободом, каковой мы теперь намереваемся сделать.

...Авария явилась наиболее интересной частью эксперимента и окончательно укрепляет веру в успех, ибо теперь мы точно знаем, что происходит, когда катушка разрывается... Мы также знаем теперь, как выглядит дуга в 13.000 ампер. Очевидно, тут вообще нет ничего пагубного для аппаратуры и даже для экспериментатора, если он держится на достаточном расстоянии.

Со страшным нетерпением жажду увидеть Вас снова в лаборатории, чтобы в мельчайших деталях, иные из которых забавны, рассказать Вам об этой схватке с машинами...»

В тот день, когда маленький клерк в почтовом офисе поставил на конверт «from P. Kapitza» штемпель Кембриджа, другой почтовый служащий отбил штемпель Гамбурга на конверте «von J. Frenkel», адресованном в Ленинград, Россия.

«17 декабря 1925 г.

...Сегодня я получил письмо от Эренфеста и Эйнштейна, который у него в настоящее время гостит. Они, оказывается, устроили совещание по вопросу о том, где мне лучше всего работать, и пришли к заключению, что лучше всего в Гамбурге (до приезда Борна). Эйнштейн отнюдь не отказывается вести со мной беседы по интересующим меня вопросам, но полагает, что с этими вопросами я смогу наезжать к нему в Берлин, оставаясь работать в Гамбурге. Я нахожу это решение правильным, ибо в Берлине у меня никого, кроме Эйнштейна, не было, а здесь отношения с Паули, Штерном и Венцелем начали налаживаться, и я думаю, что дальнейшим своим пребыванием в Гамбурге я буду очень доволен. Пока что, стимулируемый Паули, сделал одну — кажется, довольно хорошую работу, из которой... собираюсь написать новую статью».

Это письмо из Гамбурга еще не успело добраться до почтового ящика в Лесном, когда из-за океана отправилось в путь еще одно послание в Ленинград — «from A. Joffe».

«Отель Бристоль, Нью-Йорк. 25 декабря 1925.

Я был 2 раза в Колумбийском университете... Очень любопытны работы Дэвиса с рефракцией рентгеновых лучей... Дэвис просил меня придумать объяснение... Колумбийский университет строит теперь новое здание физической лаборатории... Я видел все планы и расчеты... В Вестерн Электрик... был пока только у Мак-Кичана и видел его работы по рентгеновым лучам и пермаллою. Очень удобна рентгеновская установка... В Рокфеллеровском институте у Балдиша... предложил им... измерить магнитные моменты... Сегодня еду в Канзас-Сити на съезд физиков... В Чикаго встречу... Дорфмана, с которым объездим остальные лаборатории...»

 

2

 

Яков Ильич Френкель регулярно и подробно описывал в письмах свою заграничную жизнь.

 

Из писем Я. И. Френкеля родителям. Германия. 1925 — 1926 годы.

 

Из Гамбурга.

 

...Имею в своем распоряжении диванчик и мягкое кресло, перед диванчиком — столик, шкаф, комод, громадная постель и такой же умывальник. Что еще мне нужно?.. Я совершенно погрузился в физику и отвлекаюсь от нее только для письменных сообщений и музыки. Должен, впрочем, сознаться, что столь схимнический образ жизни обусловливается не только жаждой знаний, но и отчасти недостаткам финансовых ресурсов... Сегодня утром у меня в кармане осталось ровно 3 пфеннига, с каковою суммой я просуществовал до 3 часов... Тогда я отправился к одному своему коллеге и призанял у него 50 марок, причем на радостях, а также для того, чтобы компенсировать себя за огорчение, которое испытывает голодный человек, когда у него в кармане всего лишь 3 пфеннига, пошел в хороший ресторан и основательно пообедал...

...во время обеда... я спросил Штерна, почему все — или почти все — гамбургские физики холостяки. На это он мне ответил, что не только гамбургские физики, но и представители других специальностей в Гамбургском университете не знают радостей семейной жизни. Причина же заключается в большом количестве и высоком качестве гамбургских ресторанов, ибо существует теорема, установленная Эренфестом, которая гласит: «всякий человек обедает в ресторанах до тех пор, пока это ему не надоест, тогда он женится». А так как в ресторанах меню в Гамбурге не надоедает, то и т. д. Принимая во внимание, что я в ресторанах обедаю редко, надо полагать, что, проживая в Гамбурге при своем теперешнем образе жизни, я остался бы холостяком до окончания века...

...Познакомился с Дебаем — ...одной из нескольких звезд современной теоретической физики...

...Могу вас порадовать тем, что вчера разрешил некую «тайну природы», как любит выражаться мой родитель, именно вопрос о так называемом «пределе упругости» твердых тел. Этим вопросом очень интересовался Абрам Федорович, исследовавший его экспериментально и добывший 500 рублей в НТО для оплаты моих теоретических исследований. Но тогда — 2 года назад — у меня ничего не вышло, и я, взяв 100 рублей, от остальных отказался. Ныне же, т. е. в ночь на сегодня, после разговора с одним физиком, также работавшим экспериментально по этому вопросу, я его, по-видимому, решил. Впрочем, не по-видимому, а несомненно. Я уже имел по этому поводу разговор со Штерном, который нашел мои соображения вполне правильными (но испугался большого количества формул)...

 

Из Геттингена.

 

...Вчера в теоретическом семинаре, руководимом Борном и знаменитым математиком Гильбертом, сделал небольшой доклад об одной из своих гамбургских работ...

...Из моих размышлений о теории квант и прочих — как ты, любезный родитель мой, любишь выражаться — «тайнах природы» начинают выделяться конкретные результаты, одним из которых я сегодня порадовал Борна... мне, по-видимому, удалось «поймать за хвост» большого карася — некую тайну природы, но, несмотря на все усилия, вытащить его не могу. Математики, к которым я обращался за помощью, оказались бессильными. Я все еще не теряю надежды довести дело до благополучного конца...

...Вчера... приехал Капица... вечером все мы... — я имею в виду нашу российскую колонию — были у Франка... Вечер провели не очень оживленно; однако, под конец публика развеселилась над решением различных головоломок, предложенных Капицей и мною. В 12 часов ночи мы, т. е. вышеупомянутая колония, отправились в кафе...

 

3

 

По зеленым улицам Геттингена, как лунатики, бродили молодые, никому еще не известные гении. Когда один из гостей города попытался было помочь упавшему на улице человеку, тот ответил, не поднимаясь: «Оставьте меня в покое, я занят!» Пестрые шапочки немецких студенческих корпораций привычно вписывались в городской пейзаж — основным населением в городе были студенты. Из их толпы выделялись не редкие здесь иностранцы — англичане, американцы, несколько русских. Членами вышеупомянутой Френкелем «колонии»... были Юрий Крутков, Сергей Вавилов и Виктор Кондратьев, когда-то соорудивший чучело на лекции Френкеля, а ныне, так же как прежний его наставник, работавший в Геттингене.

Затерянный посреди Германии уютный, утопающий в зелени университетский городок превратился к половине двадцатых годов в новую Мекку физиков — в первую очередь, благодаря математику Давиду Гильберту и физикам Максу Борну и Джемсу Франку, сотрудником которого во Втором физическом институте стал Кондратьев в тот год, когда Франк удостоился Нобелевской премии вместе с Герцем. (Это их работу, еще будучи дипломником, безуспешно пытался развить в свое время петроградский патрон и приятель Кондратьева Николай Семенов)». Здесь, в старинном университете Георгии Августы, учились Оппенгеймер и Винер, начинали Гейзенберг, Ферми, Паули. Еженедельные теоретические «Семинары о материи» — на одном из них, по-видимому, и докладывал Френкель — почти неизменно предварялись вопросом Гильберта: «Итак, господа, подобно вам, я хотел бы, чтобы мне сказали точно, что такое атом?..» Чтобы нарисовать картину тех событий, потребовалось бы, по словам Оппенгеймера, не меньшее мастерство, чем для повествования истории Эдипа или Кромвеля, но... «события развертывались в сфере интересов, столь далеких от нашей повседневной жизни, что у поэта или историка очень мало шансов познать их...» То был золотой век теоретической физики, годы рождения квантовой механики.

«Нужно ли говорить о том, что дало мне годичное пребывание у Джемса Франка», — вспоминает академик Кондратьев; убогое, похожее на казарму кирпичное здание на Бунзенштрассе, где находился Физический институт, он считает своей второй «альма матер». И так же, как Капица — Резерфорда, как Френкель — Эйнштейна («он оказался необычайно милым человеком, соединившим в себе мягкость Абрама Федоровича с прямотой и искренностью Эренфеста»), так же сравнивает Кондратьев геттингенского своего учителя с учителем петроградским и находит в них немалое сходство!..

Пока еще «мальчики» Иоффе — помощники, стажеры, ученики в этих школах «второй ступени» — отличные помощники, любознательные стажеры, одаренные ученики в знаменитых физических школах. Но недолго им ограничиваться вторыми ролями!.. В тот год, когда Агнесса Арсеньева защитит сделанную под руководством Макса Борна диссертацию и окажется первой женщиной-теоретиком, удостоенной докторской степени в Геттингене, доктор Кембриджского университета Петр Капица будет избран членом Лондонского Королевского общества, а член-корреспондент Академии наук СССР Яков Ильич Френкель получит приглашение прочесть курс лекций в Америке в качестве «гостевого профессора».

 

III ...И дома

 

1

 

В середине декабря двадцать шестого года в Москве намечался очередной Пятый физический съезд. Занимавшийся его организацией Иоффе, председатель Российской ассоциации физиков, предложил молодым своим сотрудникам Марине Классен и Борису Гохбергу подготовить доклады. Сам он собирался говорить об изучении внутриатомного строения тел. И вдруг, перед самым открытием встретив Марину Классен, он спохватился: «Ты знаешь, я так с этой организацией замотался, что совсем забыл твой доклад поставить в программу!» Увидев, как вытянулось милое девичье личико, он нашел выход: «Скажи секретарю, что ты будешь вместо меня. Мне, так или иначе, необходимо встречать иностранцев»... А поскольку личико отнюдь не повеселело от такой перспективы, добавил: «Да, ты не бойся. Рассказывай спокойно то, что знаешь. К тому времени, когда станут задавать вопросы, я вернусь... обязательно!..» Он сдержал свое слово, и все сошло почти без задоринки, но уж чересчур непривычно было видеть смущенное девичье личико над трибуной Всесоюзного ученого съезда, и пополз по залу иронический шепот: привез Иоффе младенцев...

Но иронии не надолго хватило.

На другой день Лев Сергеевич Термен демонстрировал съезду физиков свой дипломный проект, свое «дальновидение». Забавно прыгающий на зеленом экране паяц поразил ученых мужей ничуть не меньше, чем незадолго до этого тех, кто рукоплескал на защите диплома в Лесном...

В 20-е годы идеи радиопередачи изображений на расстоянии будоражили многие головы. Фототель, телефот, телоптикол, телегор... новые устройства сыпались, как из рога изобилия. В большинстве случаев это были установки для передачи неподвижных изображений, то, что мы называем фототелеграфом. Если же установки передавали движущееся изображение, то лишь предварительно заснятое на кинопленку. Телевидение рождалось в муках, и в то время даже название самого процесса еще не устоялось. Уже существовало слово телевидение, но Термен предпочитал называть это дальновидением. То же самое именовалось телевизией, телеоптикой, телескопией. Факт был тот, что ни одно из предложенных устройств — как бы ни называли его авторы — не позволяло наблюдать движущиеся предметы в момент, когда движение совершается. «Инженер-музыкант» Термен летом 1922 года предложил устройство, которое позволило бы увидеть само событие.

Но одно дело — предложить проект, нарисовать его на бумаге, и совсем другое — осуществить... А он разбрасывался.

Он монтировал сигнальные установки, ездил с концертами-лекциями, и все это отнюдь не помогало работе. Иные его коллеги не воспринимали Термена всерьез. Термен? Талантлив. Но... Они бы назвали его фантазером, однако в институте Иоффе это вовсе не было бранным словом. Но... легкомыслен! — говорили они.

А Иоффе относился к Термену с интересом. По-видимому, придавал его работам большое значение и многого ждал от него. Во время своих поездок за границу он не раз вспоминает в письмах о Термене:

«Я очень прошу всех, кто сейчас работает, написать мне о ходе дела и о том, чего не хватает. В особенности это относится к Термену, Селякову, Чернышеву...» (Берлин, 16.V.1921).

В мае 1922 года Иоффе спрашивает (из Берлина же), какие книги хотели бы получить из-за границы профессора Политехнического института, и просит прислать списки. «Пусть пришлет кое-кто из рентгеновцев — Семенов, Лукирский, Термен, Селяков».

«Очень интересны опыты Гебе, — пишет он жене из Берлина в ноябре 1925 года, — укажи на них Чернышеву и Термену».

Удивительно заботливым, доброжелательным человеком был внешне холодноватый Папа Иоффе! И не кто иной, как он, настоял на том, чтобы руководитель лаборатории электрических колебаний известный физик Термен был зачислен в Политехнический институт — студентом физико-механического факультета. Ведь физик Термен имел военно-инженерное образование, окончил консерваторию со званием «свободного художника», но диплома физика у физика не было.

Тут же новоиспеченный студент выбрал себе тему для диплома — электрическое дальновидение.

 

2

 

За дипломную тему Термен принялся с жаром. В Физтехе разработкой системы электрического видения на расстоянии занимался еще и профессор Чернышев — заместитель директора и руководитель Технического отдела, непосредственное начальство Термена. Александр Алексеевич Чернышев был человек обстоятельный и к своей задаче относился сообразно своему характеру, вместе с помощниками тщательно продумывая и отрабатывая каждую часть будущей системы. Термену же не терпелось сделать действующее устройство, а доводку отдельных звеньев он с легким сердцем готов был предоставить другим.

Он собрал в свою установку известные прежде приборы и устройства. Для развертки изображения на «отправительном приборе» он применил вращающийся диск с наклоненными по-разному зеркалами, которые последовательно «осматривали» передаваемую картину. Точно такое же колесо «свертывало» изображение в приемном устройстве. Для синхронизации вращения обоих колес Термен на одном валу с их моторами установил известный аппарат — магнето. Световые «зайчики» от первого колеса один за другим падали на фотоэлемент. Возникал ток. И когда по своим электрическим дорогам он подходил к приемному прибору, качающееся там под действием тока зеркальце отбрасывало зайчик на вращающиеся зеркала второго колеса — освещая их тем ярче, чем сильнее был в этот момент ток... Этим способом издавна пользовались в измерительных приборах.

Словом, части устройства были известны задолго до Термена. Но это вовсе не значило, что он просто подсоединил их одну к другой. В таком именно сочетании и порядке никто и никогда не объединял их. В конце концов паровоз Стефенсона тоже был собран из ранее известных частей. Но понадобилось три десятка лет плюс гений изобретателя, чтобы совместить паровую машину Уатта с катящимися по рельсам, как на средневековых рудничных путях, колесами посредством давно известного кривошипно-шатунного механизма.

...И снова, как несколькими годами раньше, в пору рождения терменвокса, в лабораторию к Термену потянулись паломники. Смотрели сами, приходили смотреть с семьями — лаборанты, физики, профессора.

Наконец, настал день публичного показа — день защиты диплома.

Дипломные работы на физмехе нередко оказывались первоклассными научными исследованиями. Студент Кондратьев, например (ныне академик), положил начало новому этапу в изучении химических реакций, впервые применив для этой цели в своем дипломе масс-спектрометр. Оригинальными исследованиями были студенческие работы будущих академиков и профессоров Харитона, Курдюмова, Лейпунского, Гохберга, Шальникова и других. «Это была настоящая научно-исследовательская работа, совсем как у «больших». Как вырастал каждый из нас во время выполнения работы! — вспоминает профессор Я. Г. Дорфман. — С какой гордостью несли мы на защиту свои «диссертации», как интересно было выслушивать настоящую научную критику и парировать удары оппонентов...»

И все-таки при всем этом в понедельник 7 июня 1926 года состоялась защита, необычная даже для физмеха.

 

3

 

Распаренный от жары Лесной. В Большую физическую аудиторию Политехнического института набилось человек двести. На окна опущены плотные шторы, но никто не ропщет на духоту.

Вспыхивает в темноте ярко-зеленый квадрат экрана, и аудитория взрывается аплодисментами. На экране движется человеческая рука. Поворачивается. Сгибает и разгибает пальцы. Потом ее место занимает игрушка — паяц забавно дергается, прыгает на шнурке. Все это напоминает кинематограф, хотя экран мерцает, а изображение не вполне четкое, размытое, в полосах. Но в зале хлопают: ведь и паяц, и рука движутся в тот же самый момент за стеною, стена как бы стала прозрачной!

Да, покамест прибор маломощен и хрупок. Но разве совершенен был первый грозоотметчик Попова или кинетоскоп Эдисона?.. — вот о чем спрашивают себя свидетели этой защиты. Им назавтра вовсе не кажутся сильно преувеличенными восторги газетного репортера: «Практика радиодела и мощнейшая техника современных усилительных приборов в недалеком будущем возведут на терменовском фундаменте технический и бытовой переворот огромной и опьяняющей смелости!.. Важнейшие события, раз уловленные в отправительный прибор Термена, сделаются видимыми одновременно во всех концах земного шара».

«Имя Термена отныне входит в историю науки наравне с Эдисоном, Поповым!» — провозглашали газетчики двадцатых годов.

Но... телевидение еще ходило в коротких штанишках, то было время его детства. При помощи системы с вращающимися дисками — с механическим способом развертки — оказалось невозможным получить достаточно четкое изображение. В этих несовершенных с сегодняшней точки зрения устройствах была выработана лишь принципиальная схема телевидения — в основном неизменная по сию пору. Роль Термена в пионерских этих работах оценил профессор Розинг, один из основоположников электронного телевидения. «В области электрической телескопии, основанной на механических процессах, благодаря экспериментальному таланту инженера Термена русская электротехника одержала частичную победу почти одновременно с иностранными экспериментаторами Бэрдом, Дженкинсом и другими», — писал он. Если учесть, что Бэрд, например, показывал силуэты гипсовых фигур, так как его аппаратура требовала невыносимой для живого организма освещенности, то еще неизвестно, в чью пользу говорит это осторожное «почти».

Однако до предсказанного «переворота опьяняющей смелости» новому средству человеческого общения предстоял еще долгий и трудный путь.

А «инженер-музыкант» Термен вскоре остыл к этому своему увлечению. Установка «дальновидения», которую он сделал, для него самого была, вероятно, не более чем эффектной игрушкой... Но она увлекла не одну горячую голову. И едва ли можно объяснить случайностью, что идею совершившего революцию в телевидении иконоскопа — передающей трубки, в которой происходит накопление световой энергии, — предложил через несколько лет (в 1930 году) не кто иной, как «правая рука» Термена Александр Павлович Константинов...

 

Добавить комментарий

Plain text

  • HTML-теги не обрабатываются и показываются как обычный текст
  • Адреса страниц и электронной почты автоматически преобразуются в ссылки.
  • Строки и параграфы переносятся автоматически.
CAPTCHA
Этот вопрос задается для того, чтобы выяснить, являетесь ли Вы человеком или представляете из себя автоматическую спам-рассылку.