Вы здесь

Глава вторая. Письмо далекому другу

 

1

 

18 июня 1920 года Иоффе написал письмо в Голландию Эренфесту. Регулярной почтовой связи с заграницей давно уже не было, а тут, по-видимому, выдался случай отправить письмо с оказией, скорее всего — с Михаилом Исаевичем Неменовым. Вероятно, он был первым из ученых, «прорвавшим» блокаду. Гражданская война шла к концу, ее исход почти не вызывал сомнений, но жизнь в республике еще была очень трудной. «Три врага были: Колчак, Юденич, Деникин. Три врага остались: голод, холод, тиф. Тех победил красный штык, этих победит красный труд». Так писали газеты двадцатого года. Несмотря на разруху и голод, Наркомпрос выделил Неменову солидную сумму из золотого фонда республики. С командировкой Наркомпроса он поехал в Германию, чтобы закупить приборы, оборудование и книги для института. Но миссия Неменова имела и другое значение: необходимо было, чтобы «политика Компроса, направленная на покровительство и расширение ученой деятельности в России, предстала перед учеными деятелями на Западе как факт неоспоримый и уже совершившийся».

Доклады Неменова перед учеными собирали большую аудиторию, вызывали массу вопросов. Спрашивали о разном. После первого же доклада известный немецкий профессор без тени усмешки поинтересовался, правда ли, что его приятель физиолог Иван Павлов зарабатывает на хлеб, торгуя спичками на углу Садовой и Невского... Впервые западноевропейские ученые могут узнать из первых рук, что происходит с их коллегами в этой «страшной большевистской России».

Об этом же — о том, что происходит с учеными в Красной России, — рассказывал Иоффе в письме Эренфесту:

«Дорогой друг!.. Мы прожили тяжелые годы и многих потеряли, но сейчас начинаем снова жить. Научная работа у нас идет все это время. Все физики сконцентрированы в 2 института: Рентгеновский (мой) и Оптический (Рождественского), а в Москве Биологической физики (Лазарев) и Университет (Романов). В каждом человек по 20. Работаем много, но закончено пока немного, так как год ушел на организацию работы в новых условиях, устройство мастерских и борьбу с голодом. Сейчас главная наша беда — полное отсутствие иностранной литературы... И первая и главная моя просьба к тебе — выслать нам журналы и главные книги по физике...

Вторая просьба — написать о том, чем живет современная физика и ты, в частности. Мы здесь целиком поглощены строением атома и молекул... В этом участвуют все физики, которых ты знал...

Рождественский построил схему спектральных серий... и проверил ее, пока качественно, на громадном опытном материале. Крутков... усердно квантует атом... Крылов вычисляет орбиты в атоме He.

Кроме того, все мы пытаемся проверить атом Бора, исправить его и извлечь все следствия. В промежутке между вычислениями: 1) я изучал прохождение заданных ионов через кристаллы... 2) пластическую и упругую деформацию кристаллов при помощи рентгенограмм... 3) с Капицей мы наблюдали явление Эйнштейна и де Хааса в пустоте, без всякого поля при размагничивании никеля (при 350°)... Но большинство работ только начинается...

Вообще увлечение у нас большое, нет только литературы и приборов.

Третья просьба к тебе: не сердись, что редко писал (впрочем, и на эти письма не получил ответа), и напиши о себе... Живем в Политехническом. Студентов мало, но лекции идут. Меня выбрали в Академию. Очень хотел бы месяца на два съездить за границу и повидать вас всех, но пока не удается. — Итак, жду письма и книг.

Твой далекий потусторонний друг А. Иоффе».

Когда после долгой разлуки друзья наконец встретятся, Иоффе отчитается перед Эренфестом гораздо подробнее: даже в длинном письме всего не опишешь... Необыкновенная жизнь в необыкновенном, противоречивом революционном мире остается за сдержанными строками письма.

«Наблюдателю почти невозможно охватить всю радость и все отчаяние работать» в этом мире — мире «развалин и созидания. Воля и силы представляются стократно увеличенными чрезвычайным напряжением, но средства и инструменты для работы, очень простые, часто отсутствуют... Будучи отделены в течение стольких лет от научных кругов всего мира, мы боремся одни, не зная, не будут ли наши усилия и наши труды напрасны, не повторят ли они того, что уже сделано, не идут ли они по пути, оказавшемуся бесплодным...»

Это слова из другого письма, отправленного приблизительно в то же время другому коллеге в Голландию другим петроградским физиком, профессором университета Рождественским.

Что мог бы рассказать «потустороннему другу» физик Иоффе, если бы развернул скуповатые строки своего письма?

 

2

 

«Все физики сконцентрированы в 2 института:  Рентгеновский (мой) и Оптический (Рождественского)... Рождественский построил схему спектральных серий...»

За двадцать два года до того, как Энрико Ферми разжег урановый котел на чикагском стадионе, и, соответственно, за двадцать шесть лет до подобного же события на краю Москвы, в монтажных мастерских Игоря Курчатова, журнал «Нейшн» сообщил своим читателям, что «...один из русских ученых... овладел тайной атомной энергии». Сообщение вовсе не было игрою ума не очень-то разборчивого репортера. Чтобы восстановить цепочку событий, давших повод к этому сообщению, перенесёмся из лондонской осени двадцатого года, когда оно появилось в «Нейшн», в петроградскую зиму девятнадцатого.

15 декабря 1919 года на годичном акте Государственного Оптического института с большой речью выступил его директор профессор Дмитрий Сергеевич Рождественский. В тот день Большую физическую аудиторию в университете — традиционное место сбора петроградских физиков — заполнили не только «универсанты», но и гости. Пешком из Лесного, пересекши полгорода, пришел выутюженный и накрахмаленный, как обычно, профессор Иоффе. Долгие годы знакомства связывали их с Рождественским, много было у них общего, много и расхождений. Порою знакомство переходило в дружбу, порою — в соперничество и неприязнь. Началось же с того, что собиравшийся к Рентгену молодой инженер обратился к только что вернувшемуся из Германии молодому физику с просьбой рассказать об условиях жизни за границей...

Торжественным было собрание в университете. В тот день возникший в его стенах Оптический институт — ровесник Рентгеновского Неменова и Иоффе — отмечал первую годовщину своего существования.

Вот как спустя много лет вспоминал Д. С. Рождественский об этом давнем начале:

«Университет не отапливался, университет голодал, студенты в большинстве разбежались. Но физический институт мы сумели подтопить на деньги Наркомпроса. Здесь еще шла работа студентов под руководством К. К. Баумгарта. Ему было поручено выбрать лучших по оценке их практических занятий. И я помню день в январе 1919 года, когда передо мной проходил ряд избранников в долгих обстоятельных разговорах. Пришли Фок, тоже избранный за практические занятия, ведь мы тогда не знали, что Фок есть Фок, Теренин, Фриш, Гросс и другие... Эта молодежь должна была только учиться... в сущности оплачивать их было нельзя и не за что. Да и деньги им не нужны были, нужна была пища. Под громким званием «лаборантов при мастерских» Наркомпрос их узаконил и дал им пайки. Это было истинное основание ГОИ. Так как студентов было мало, то все профессора университета приходили в теплый физический институт, охотно учили этих «лаборантов». Учили выше всякой меры, как гусей, подвешенных в мешках...»

Время показало, что профессора не напрасно тратили силы. Многие их ученики выросли в крупных ученых. В. А. Фок и А. Н. Теренин стали академиками, С. Э. Фриш и Е. Ф. Гросс — членами-корреспондентами Академии наук СССР.

«...К концу 1919 года, — продолжает Д. С. Рождественский, — было самое лютое время — на паек давали конский череп, но мало. Я тогда, помню, пошатывался на ногах. Но голова действовала на голодный желудок замечательно ясно. Это многие замечали...»

«...Дмитрий Сергеевич совершенно упоен своей работой, — писала в то время его жена. — Спит по 5 часов в сутки, не всегда обедает и сидит в институте день и ночь. Полон каких-то грандиозных надежд...»

Известный уже тогда историк, впоследствии член-корреспондент Академии наук, О. А. Добиаш-Рождественская, в силу «гуманитарности» своего образования, вероятно, не могла до конца уяснить себе сущность волновавших мужа проблем, но масштаб их она почувствовала...

В течение нескольких лет профессор Рождественский занимался анализом спектров — тою областью физики, которую Эйнштейн однажды насмешливо окрестил «зоологией», имея в виду, что спектроскописты, подобно зоологам, только и делали, что копили экспериментальный материал, пытаясь время от времени извлечь из цифровых Монбланов какую-то систему. Все же «зоологической спектроскопии» суждено было сыграть очень важную роль. Объединив данные по анализу спектров с резерфордовской моделью атома, Нильс Бор предложил свою, квантовую модель. И модель атома Бора послужила одной из главных опор современной физики — ныне это общеизвестно.

«Спектральный анализ и строение атомов» — так назвал свою речь на годичном акте Оптического института профессор Рождественский. Сравнив энергию электрона на далеких от ядра орбитах в атоме водорода с энергией электрона в других атомах, он пришел к выводу, что можно далеко раздвинуть границы теории Бора, пригодной лишь для простейшего из элементов — водорода. «Все орбиты сразу стали ясными, — говорил он об этом впоследствии, — громадные накопленные запасы цифрового материала по анализу спектров (до тех пор чисто эмпирические), мертвые сводки цифр заговорили отчетливым языком. Это был как бы взрыв понимания...»

Еще в ходе своих вычислений он сумел по достоинству оценить этот взрыв. На одном из листков с расчетами, не сдержавшись, — наверно, в тот самый момент, когда его осенило, — он проставил себе оценку, одинаково высокую на трех языках: по-английски, немецки, французски. All right, richtig, bien!

«... На фоне страшно напряженного положения эти открытия произвели немалое впечатление и в ученом мире, и среди новых деятелей...» — утверждая это, профессор ничуть не преувеличивал. Скорее напротив.

Через несколько дней после его доклада петроградская «Красная газета» поместила статью о том, что «в большевистском Красном Питере сделано русским ученым громадной важности открытие...» Далее говорилось, что профессор написал о своем открытии в Петроградский отдел образования, и поскольку «открытие имеет мировое значение... отдел... решил обратиться к Исполнительному Комитету Петроградского Совета... с предложением сообщить о нем по радио в голландскую Академию наук на имя знаменитого мирового ученого Лоренца и известного физика Эренфеста... Наука в Советской России занимает самое почетное место, — писалось в «Красной газете», — Советская власть принимает все меры, чтобы ученые имели возможность посвятить свои силы и знания науке...»

И словно бы в подтверждение этих слов спустя еще три дня появилась заметка о том, что при Оптическом институте начинает работать Атомная комиссия — ее предложил создать профессор Рождественский, поскольку должна быть проделана большая работа, чтобы окончательно выяснить строение сложных атомов. На оплату комиссии, сообщала газета, «отпущено 1.104.000 руб. Так как работа членов комиссии будет напряженной, возбужден вопрос о выдаче им особого пайка».

А вскоре и «Известия», выходившие в ту пору на двух полосах оберточной серой бумаги, отвели открытию Рождественского значительную часть первой полосы — примерно столько же места, сколько напечатанным по соседству статьям о передышке в войне (снята блокада!), об уральской нефтяной промышленности и задачах санитарного оздоровления России. Впрочем, пушки еще стреляют: об этом — оперативные сводки с Красных фронтов — Северного, Западного, Кавказского, Туркестанского, Восточного...

Газета писала: «Спектральный анализ... открыл теперь путь к познанию строения атома». Вслед за Рутерфордом (так передавала газета имя великого физика), Бором, Зоммерфельдом «важный шаг суждено было сделать русскому ученому, когда ученые в России изолированы от своих коллег на Западе...» И далее, сообщив об образовании Атомной комиссии с приданным ей вычислительным бюро, «Известия» заканчивали статью так: «Уже теперь, когда граница еще закрыта, русские ученые должны как можно дальше продвинуться в решении задачи. Слишком важно для России, чтобы на Западе знали, что творческие силы страны не исчезли, несмотря на разруху, на голод, холод, блокаду. Периодическая система элементов родилась в России. Пусть же в России будет разработана и ее теоретическая основа».

 

3

 

«…Все мы вместе пытаемся

проверить атом Бора, исправить

его и извлечь все следствия...»

 

В архиве Дмитрия Сергеевича Рождественского сохранилось написанное по-русски и по-французски обращение к профессорам Лоренцу и Эренфесту.

 

«Лейден, Нидерланды. Университет.

 

Профессору Рождественскому удалось доказать, что эллипсам Зоммерфельда соответствуют спектральные серии всех элементов. Нормальное строение атома лития установлено. Дублеты в сериях вызываются магнитным полем внутренних колец... Не имеем литературы с начала семнадцатого года. Коллегия Оптического института очень просит Вас сообщить, что сделано по этим вопросам вне России, по радио: Петроград. Университет. Рождественскому. Обращаемся с просьбой в Амстердамскую Академию содействовать присылке физической литературы. Привет от физиков Петрограда.

 

Коллегия Оптического института.

 

Р о ж д е с т в е н с к и й.  К р у т к о в.  Ф р е д е р и к с».

 

Вероятно, это и есть текст задуманной радиограммы.

Нетрудно объяснить, почему она была адресована в Лейден, профессорам Лоренцу и Эренфесту. Что касается Пауля, или Павла Сигизмундовича, Эренфеста, здесь, пожалуй, и пояснений не требуется. Ну, а творец электронной теории Гендрик Антон Лоренц был в начале двадцатых годов признанным патриархом в среде физиков.

Куда сложнее установить, была ли радиограмма отправлена. Дошла ли она по адресу? Был ли получен ответ на нее? Наверняка сказать невозможно. Однако похоже, что обращение было передано в Лейден. Во всяком случае, в середине января 1920 года «Красная газета» сообщила: «Составлен текст радио по поводу известного открытия профессора Рождественского о строении атомов. Текст передан народному комиссару А. В. Луначарскому, который пошлет радио из Москвы заграничным ученым учреждениям». Ну, а свидетельством того, что «радио» дошло к адресатам, по-видимому, может служить сенсационное сообщение в журнале «Нейшн»:

«Радиотелеграф принес нам известие, что один из русских ученых полностью овладел тайной атомной энергии...»

Это сообщение нельзя назвать вымыслом. Оно лишь нуждается в пояснениях. Ведь сегодня, говоря об атомной энергии, мы подразумеваем энергию внутриядерную; что касается «одного из русских ученых», то он в девятнадцатом году овладел иной «тайной атомной энергии» — тайной перехода валентных электронов с одной орбиты на другую. Этот переход сопровождается выделением (или поглощением) энергии, что и было прочитано в линиях атомных спектров. Раскрытие «тайны» заметно расширяло тогдашние представления о строении атома, главным образом, его оболочки, тех внешних электронных слоев, которые определяют характер химических превращений. Но для автора сенсационной статьи в «Нейшн», так же как, вероятно, и вообще для читающей публики того времени, эти «тонкости» были несущественны — во всяком случае, дальше автор статьи пускается в рассуждение о человеке, который владеет тайной атомной энергии и который «может повелевать всей планетой... Как же воспользуется он этим всемогуществом? И кому он предложит тайну... Лиге наций, папе римскому или, быть может, Третьему интернационалу? Употребит ли он ее на то, чтобы создать на Земле золотой век? Или же продаст свое открытие первому попавшемуся американскому тресту?..»

Не правда ли, проницательность журналиста достойна удивления? Однако в сущности его предположения, хоть и выглядят в чем-то пророческими, основаны на подмене понятий... Интереснее другое. Физик Рождественский, разумеется, не связывал своего открытия с высвобождением внутриатомной энергии. Но, заглядывая далеко вперед, в своей речи 15 декабря 1919 года он говорил: «Мы и предугадать не можем, как преобразится жизнь человека в ближайшие десятилетия, когда загадка атома будет разгадана... И... благо человечеству, если оно сумеет понять, что в этой работе источник его живых сил...»

Полвека назад все это было вовсе не очевидным. Сам Резерфорд (кстати, в том же 1919 году он впервые расщепил атомное ядро) — сам Резерфорд утверждал, что энергию, заключенную в атоме, никогда не удастся использовать.

В среду 21 января 1920 года десять петроградских физиков и математиков, в их числе академик Алексей Николаевич Крылов и будущие академики А. Ф. Иоффе, Д. С. Рождественский и Н. И. Мусхелишвили, собрались в Физическом институте университета на первое заседание Атомной комиссии. Они наметили план работы по изучению атома и приняли ряд постановлений. Например, такие: «Обеспечить Ю. А. Круткова керосином и дровами, чтобы дать ему возможность продуктивнее работать дома». (Речь шла об известном впоследствии физике-теоретике, члене-корреспонденте Академии наук СССР.)... «Командировать за границу двух физиков для закупки необходимых книг, журналов и материалов...»

Раз в неделю, по средам или четвергам, почти без пропусков, в специально выделенной комнате университетского Физического института заседает Атомная комиссия. Ученые — физики, математики — выступают с докладами. Идут оживленные обсуждения — о них-то и сообщил Иоффе «далекому потустороннему другу». Постепенно состав комиссии расширяется. Среди новых членов — математик и геофизик профессор А. А. Фридман, впоследствии прославившийся тем, что «сумел» поправить самого Эйнштейна...

Поздним летом двадцатого года во исполнение постановленного комиссией — командировать за границу двух физиков — уезжают в Европу сотрудники Оптического института Архангельский и Чулановский.

6 сентября Чулановский пишет в Петроград своему учителю длинное письмо из Лейдена. Поначалу письмо бодро и деловито: «Эренфест встретил очень хорошо... Живем пока у него... У меня оттисков и книг уже 43 названия... Будет еще много...» Главные новости запрятаны в середине письма: «Ваша схема угадана и Зоммерфельдом. Но магнитное разложение им не предугадано. У Крамерса имеется формула для магнитного разложения, когда плоскость вращения валентного электрона совпадает с плоскостью внутренних. Эта формула не использована для объяснения дублетов. Мы с Эренфестом докопались сегодня, что формула эта для указанных условий совпадает с Вашей. Об этом он пишет Вам подробнее — равно и более подробный отчет о теориях Зоммерфельда и Бора...» А потом опять бодрый тон: «Ученые относятся здесь к нам очень хорошо и идут далеко навстречу...»

Профессор Рождественский был человеком волевым, сильным, и его ученик, конечно, знал это. Как знал он и то, что Дмитрий Сергеевич прямолинеен с людьми и часто резок. Слова утешения могли вызвать крутой отпор... Чулановский держался до конца письма. И попрощался. И подписал письмо. Но в последний момент, перед тем, как запечатать, все же добавил торопливый, сбивчивый постскриптум: «Я знаю, какое неприятное у Вас должно быть чувство, что многие из Ваших мыслей угаданы и здесь, но, простите мне эту нескромность, когда я думаю, в каких условиях это при совместной работе здесь сделано многими, и как это сделали... Вы... я горжусь и Вами, и нашим Институтом». Слово «Институтом» жирно подчеркнуто — чтобы напомнить адресату: вот ваше лучшее, растущее детище...

Куда менее сдержан в своем письме Павел Сигизмундович Эренфест. Со свойственной ему душевной щедростью он спешит поддержать петроградского физика: «Дорогой Дмитрий Сергеевич! Вчера к нам в Лейден приехали Чулановский и Архангельский. Спешу подробно написать Вам... Я горжусь вами, мои дорогие, дорогие друзья, тем, что в это трудное время вы так поразительно и так дружно можете работать... Я необычайно горд тем, что вы... не только можете... интенсивно двигаться вперед, но также и делать очень много для молодежи... Возможно, для Вас сейчас мучительно сознавать, что Ваша основная идея о наличии общей закономерности в спектрах уже была известна Бору и позднее Зоммерфельду. Я же к этому отношусь иначе. Какое было бы несчастье... для Вас... если бы случайно эта статья Зоммерфельда проникла в Россию. Даже непродолжительная научная блокада России оказалась достаточной... чтобы привести к расцвету собственные силы... Именно в этом истинное историческое значение Ваших достижений, а не в том или ином отдельном открытии. Как бы то ни было, теперь Вы и Ваша молодежь уже создали слаженный коллектив и будете неудержимо работать дальше...»

Трудно установить в точности, когда эти письма из Лейдена дошли до Рождественского. В его автобиографических заметках есть запись: «1920 — осень в Погорелове (близ Вологды). Читал в Вологде лекцию и получил паек. В Погорелове варил и продавал мыло». Быть может, он получил письма из Лейдена еще до отъезда в Вологду, должно быть, с нетерпением ждал их, надеялся на поддержку, на признание — оно так было нужно ему тогда, — а получив письма, бросил все и уехал. Эта запись об осени в Погорелове позволяет думать, что так и было: он уехал, чтобы хоть на время, хоть ненадолго забыть о физике!..

«Перечитывая работы Рождественского, — много лет спустя писал его ученик, член-корреспондент Академии наук СССР С. Э. Фриш, — удивляешься, сколько важных положений, тогда совсем новых, высказывается им буквально на каждой странице... Д. С. Рождественский высказал все те основные идеи, которые позволили обобщить теорию Бора... Эти идеи, отчасти одновременно, а отчасти и несколько позже, были высказаны на Западе рядом крупнейших физиков — Бором, Зоммерфельдом и другими — и легли в основу современной теории атомных спектров».

 

4

 

«...я изучал... пластическую и

упругую деформацию кристаллов»

при помощи рентгенограмм...»

 

Еще в Мюнхене, изучая у Рентгена упругое последействие в кристаллах кварца — именно эта работа принесла ему степень доктора Мюнхенского университета «summa cum laude» (с высшим отличием), — Иоффе заинтересовался строением и механическими свойствами твердого тела. Но в те годы не существовало методов, которые позволили бы исследователю «заглянуть» в глубь вещества. За два десятка лет рентгеновские лучи, эти посланники микромира, превратились в могучий инструмент его исследования и познания.

Когда немецкий физик Макс Лауэ обнаружил, что не знающие преград лучи рассеиваются, проходя через кристаллическое тело, в истории рентгеновских лучей начался новый этап: ведь изучая рассеивание, можно было попытаться определить, как расположены в молекуле атомы и в атоме — электроны. Скорее всего именно они «сбивали» лучи с пути.

Открытие совершилось на глазах у Иоффе, в кафе «Лютц» на Хофгартен, где продолжал заседать клуб физиков, организованный когда-то им, Иоффе, вместе с другим ассистентом Рентгена, Эрнстом Вагнером. Когда в каникулы двенадцатого года Иоффе, по обыкновению, приехал поработать в Мюнхен к Рентгену, мраморные столики в кафе «Лютц» по-прежнему изо дня в день покрывались математическими формулами, а официанты держались твердого правила не стирать со столиков написанное, не спросив ученых господ позволения, — иногда решение приходилось переносить на другой день. В тот раз в кафе два дня обсуждались опыты, установившие длину волны рентгеновских лучей, и по этому поводу теоретик Макс Лауэ высказал мысль, что кристалл должен действовать на рентгеновские лучи, как дифракционная решетка на видимый свет. Против этого восстал Эрнст Вагнер.

Лауэ не уступал, и спорщики в конце концов заключили пари. На коробку шоколада.

Арбитром согласился быть Вальтер Фридрих. В лаборатории он поставил на пути лучей кристалл, а сбоку от него фотографическую пластинку — лучи, по мнению Лауэ, должны были рассеиваться от кристалла в таком направлении. День за днем рентгеновская трубка исправно трещала, а пластинка оставалась незачернённой. Своим треском трубка мешала работавшему в той же комнате молодому физику Книппингу. Он переставил пластинку, чтобы на ней хоть что-нибудь получилось. Не задумываясь, поместил ее на пути лучей — и на пластинке отпечатались симметрично расположенные пятна. Они не оставили сомнений в правоте Лауэ. Вагнеру ничего не оставалось, как заказать в кафе «Лютц» проигранный шоколад, отметив тем самым появление на свет знаменитой работы Лауэ, Фридриха и Книппинга об интерференции рентгеновских лучей.

Так через семнадцать лет после открытия Рентгена исследователи получили возможность «заглянуть» в нутро вещества. Сам Рентген, изучая открытые им икс-лучи — он назвал их общепринятым для неизвестного иксом и пользовался этим названием до конца жизни, — вплотную подошел к предсказанному Лауэ явлению, но не сумел сделать последнего шага. В своих опытах он ставил кристалл слишком близко к источнику излучения; в то время не было разумного повода удалять кристалл и сужать поток лучей, а Рентген не делал опытов на авось, без ясного смысла.

«Просветить» атом Нильса Бора, «просветить» кристаллическую решетку Макса Борна методом Лауэ, проверить на опыте теоретические представления о строении вещества — вот какою целью задается Иоффе, обосновавшись в дальнем крыле Политехнического института.

Еще у Рентгена Иоффе работал с кристаллами каменной соли, ставя опыты над их электрическими свойствами. Теперь он выбрал этот материал, сравнительно доступный и сравнительно хорошо изученный, для опытов над механическими свойствами. Он выпрашивал нужные ему камни у знакомых геологов, из минералогических коллекций, а Милита Владимировна Кирпичева, неизменная его помощница, расщепляла драгоценные камни на кристаллики нужных размеров. Сколько ни пыталась она выращивать их из рыжеватой пайковой соли, из этого ровным счетом ничего не выходило.

...Кристаллик зажимается в особом приспособлении с электромагнитом, включается рентгеновская трубка, и узкий пучок лучей, прошив кристалл, попадает на фотопластинку. Если постепенно увеличивать силу тока в катушке электромагнита (передвигая ручку реостата), то сердечник, перемещаясь, станет все сильнее растягивать связанный с ним кристаллик. Оттого что расстояния между слоями атомов внутри кристаллика будут при этом увеличиваться, будет меняться и след рентгеновских лучей на фотопластинке. По этому узорчатому следу — этой «фигуре Лауэ» — можно судить о том, как шла деформация.

Главным неудобством опыта была его длительность и то, что он в сущности шел вслепую. Чтобы узор на фотопластинке получился отчетливым, требовалась шестичасовая выдержка. Значит, непрерывно в течение шести часов надо было держать трубку на насосе, непрерывно откачивать из нее воздух, обеспечивая нужное разрежение. Значит, в течение шести часов не только Иоффе и Кирпичева не могли отойти от своей установки, не мог отойти от вакуум-насоса и ответственный за откачку студент-политехник Сергей Зилитинкевич. И все эти шесть часов насос, трубка, электромагнит пожирали драгоценное электричество. А таких опытов надо было поставить не один, не два. И все эти шесть часов экспериментаторы проводили возле включенной рентгеновской трубки... О «технике безопасности» они знать не знали. Когда подросшая дочка Иоффе стала упорно допытываться, чем же все-таки занят отец, он привел ее вместе с подружкой к себе в лабораторию, включил какой-то прибор, наполнивший комнату треском, и на экране перед глазами девочек появилось бьющееся сердце и ключ, лежавший у профессора Иоффе в нагрудном кармане. «А что это за ключ?» — спросила одна из девочек. «Это ключ от моего сердца», — сказал профессор.

Экран в лаборатории появился в связи с изучением деформации. Иоффе упорно думал над тем, как сделать ее видимой, как ускорить опыт. И в конце концов это ему удалось.

«После 15 — 20 минут пребывания в совершенно темной комнате глаз прекрасно различает отдельные светящиеся пятна, получающиеся от отражения атомными слоями внутри кристалла. Если атомы этих слоев переместятся, повернутся, то и пятно сместится. Наблюдая таким путем, что происходит с атомом кристалла, подвергаемого все увеличивающейся нагрузке, мы заметили, что, как только нагрузка превзойдет определенный предел, пятна раздваиваются, потом появляются рядом третьи, четвертые, десятые, сотые и т. д. Это значило, что один кристалл с одинаково расположенными атомными слоями распадается на два, три, сто отдельных кристалликов, несколько повернутых друг относительно друга, но составляющих все же одно прочное целое. Одно из пятен при этом оставалось неизменным. Это показывало, что все перемещения и повороты происходят вдоль определенной плоскости, которая не меняется и которая одинакова во всех кристаллах. Эти наблюдения и это толкование изменений, происходящих в рентгеновской картине, создаваемой кристаллом, были затем подтверждены многими авторами и развились в целую науку, изучающую процессы холодной обработки металлов и металлических кристаллов...»

Так, по описанию Иоффе, начинались опыты, в ходе которых удалось раскрыть физический смысл такой важной характеристики вещества, как предел упругости, изменить сложившиеся представления о ходе пластической деформации и прийти к выводу, что пластичность и хрупкость есть не свойства разных тел, как принято было считать раньше: в зависимости от температуры то хрупким, то пластичным могло делаться одно и то же тело.

 

5

 

«...Живем в Политехническом.

Студентов мало, но лекции идут...»

 

Встретив в трамвае Дорфмана, Иоффе не только сагитировал его вернуться к физике, но и пригласил к себе пожить. «Вы нас ничуть не стесните, — уверял профессор, узнав, что с жильем у бывшего студента плохо, — напротив! В квартире только теплее станет!..»

Жилец поселился в большом кабинете, налево от прихожей. Спиртовой столбик в термометре, принесенном из лаборатории, замирал на плюс три. Лишь когда топилась «буржуйка», он переползал на плюс пять. Вечерами Абрам Федорович, в шубе, заходил побеседовать. В то время он писал книгу по молекулярной физике и давал жильцу читать главы. Польза была обоюдная — одному не вредно было вспомнить забытое, а другому важно проверить, насколько понятно он пишет. Потом он попросил Дорфмана и Капицу сделать чертежи к этой книге.

Здесь же нередко читались и лекции — студентов было мало, в просторном кабинете даже не приходилось тесниться. А если и жались друг к дружке, то только от холода. «Как-то приходим к Абраму Федоровичу на лекцию, — вспоминает академик Кондратьев, — удивляемся, что такое:  в квартире тепло. Оказалось, ему в день рождения преподнесли вязанку дров...»

Не один Иоффе вел занятия со студентами дома. Профессор Мещерский у себя на квартире читал теоретическую механику. За стенкой превращенной в аудиторию комнаты слышалось кудахтанье: профессор развел дома кур... В «гостях» у своего декана заседал и совет физико-механического факультета, перед заседанием кабинет Абрама Федоровича (если было чем) протапливали, и пришедших с мороза членов совета угощали морковным чаем.

Физико-механический факультет стал вторым любимым детищем профессора Иоффе, не менее важным и дорогим для него, чем Рентгеновский институт. Объединение физики с техникой вовсе не было лишь случайностью, вызванной соседством физиков и электротехников в «живом» крыле Политехнического института. Мысль об этом Иоффе вынашивал задолго до «живого» крыла. Условия промышленной жизни настоятельно требовали участия в ней не только специалистов, знакомых с отдельными отраслями техники, но и таких людей, которые бы, помимо того, обладали глубокими теоретическими познаниями.

По-разному можно было браться за эту задачу. Можно было попытаться объединить ученых, не понимающих в технике, с техниками, считающими науку мудреной и практически ненужной. Но куда более верным представлялся другой путь — воспитание новых людей, которые смогут рассматривать технические задачи как научные, слияние техника и физика в одном лице, создание нового типа инженера-исследователя. Университет с его «чистой» наукой был, по мнению Иоффе, мало пригодным местом для такого начинания. Еще до революции Иоффе, опытному экспериментатору-физику, пришло в голову проделать простенький опыт. На выпускных экзаменах он задавал оканчивающим университет физикам вопрос, что такое амперметр (прибор находился на стене перед ними) и почему стрелка амперметра отклоняется, когда через него проходит ток. «Почти никто не мог дать более или менее правильного ответа, — вспоминал Иоффе позднее. — Часто отвечали: стрелка электрическая, поэтому от электричества и отклоняется...»

Другое дело — Политехнический институт. Там строили технику как науку такие инженеры-ученые, как Кирпичев, Тимошенко, Шателен, Миткевич. «Законопроект» об учреждении в пределах Политехникума физико-механического факультета первый раз обсуждался в ноябре 1917 года. Годом позже дело получило практический ход. В августе 1919 года на новом факультете начались занятия.

Декан старался привлечь на физмех лучших профессоров. В первом же учебном году здесь работали А. А. Фридман, Н. С. Курнаков, В. В. Скобельцын... Настойчиво приглашая академика А. Н. Крылова, Иоффе писал ему: «Глубокоуважаемый Алексей Николаевич!.. Вашему участию в факультете мы придаем чрезвычайно большое значение, надеясь в будущем, быть может, преобразовать систему инженерного образования...» Правда, дальше декан сообщал, что «ничтожное число студентов не может дать никаких результатов в настоящем учебном году, зато... на малом числе студентов удобнее будет испытать те способы обучения, которые мы собираемся ввести...» Экспериментатор оставался самим собой.

Впрочем, и его «подопытные», будущие инженеры-исследователи, уже на студенческой скамье проявляли вкус к эксперименту. Как-то раз профессор теоретической физики Френкель, придя на лекцию, заметил, что число слушателей подскочило на двадцать процентов. «Итак, вас теперь шестеро», — сказал он и приступил к делу.

Как всегда, он быстро увлекся. Его лекции интересны были тем, что студенты могли воочию наблюдать самый ход мысли. Он читал без бумажки, как бы думая вслух, было полное впечатление, что формулы рождаются «на копчике мела». Он импровизировал и, бывало, сам удивлялся: «Смотрите, как интересно получилось, как это я раньше не додумался!» Но случалось — он запутывался в вычислениях. Испишет всю доску и сотрет: простите, но я наврал! Ему охотно прощали...

Через час, в перерыве, студенты подвели его познакомиться с новичком. Только тут профессор обнаружил хитро сложенное из пальто и шапки чучело. Расхохотался он вместе со всеми. Удивился же он не тому, что «новичок» сидел на лекции в пальто, а тому, что хозяин пальто, студент Кондратьев, выдержал в аудитории целый час без пальто!.. Но студент Кондратьев (будущий академик) был человек закаленный. Он жил в общежитии. Когда вечером в комнату приносили самовар, стол окутывало плотным облаком, потолка от пара не было видно. А к утру в стакане вода замерзала.

 

6

 

«... Меня выбрали в Академию...»

 

«...атом водорода во столько же раз меньше того баллотировочного шарика, которые только что розданы, во сколько раз этот шарик меньше земного шара, — так вот, электрон еще в 2000 раз меньше атома водорода, Абрам же Федорович с ясностью улавливал выделение одного, двух, трех и т. д. электронов, и притом именно одного, именно двух, а не какого-либо иного их числа...» — так академики Карпинский, Белопольский, Крылов, Стеклов и Лазарев представляли Российской Академии наук кандидата в действительные члены, характеризуя «талант Абрама Федоровича как экспериментатора и притом экспериментатора идейного», обладающего умением «придать своим опытам теоретическую основу, так что его опыт становится experimentum crucis для данного вопроса...»

Выборы в Академию происходили в три приема. Первой ступенью было собрание в Отделении физико-математических и естественных наук. Кроме математиков, физиков и химиков, в его состав входили геологи, ботаники, физиологи — важно было с ясностью представить им значение работ кандидата. И автор отзыва о научных трудах профессора Иоффе академик Алексей Николаевич Крылов сделал это с присущим ему блеском, так же как двумя годами ранее, когда предлагал кандидатуру Иоффе в члены-корреспонденты. Тогда, в конце восемнадцатого года, Иоффе был поглощен хлопотами об организации Рентгеновского института. Теперь, выдвигая его в академики, Крылов мог отметить: «Работам института он придал не только практическое, но и чисто научное направление по изучению строения вещества... как о том свидетельствуют последние его работы, напечатанные в «Трудах» института...»

Человек энциклопедической широты, «адмирал корабельных наук» математик, астроном, физик, академик Крылов хорошо знал Иоффе по совместной работе в Русском физико-химическом обществе, по многочисленным научным обсуждениям и дискуссиям.

Спустя двадцать лет Крылов написал большую статью к шестидесятилетию Иоффе. В ней он вспомнил, как юбиляра выбирали в академики:

«...Оставалась третья ступень — утверждение академического избрания представителями университетов и других ученых учреждений, т. е. научной общественностью. Здесь моя работа как рецензента была проста — все представители (около 70) были специалисты, знавшие и ценившие работы Иоффе и помимо моего отзыва. И здесь избрание Иоффе получило единогласное утверждение.

Это было ноябрьским вечером. Иоффе присутствовал в соседней с Малым конференц-залом Академии комнате (на случай необходимых от него справок). Дул норд-вест с жесточайшими шквалами, с мокрым снегом. Трамваи в Петрограде не ходили, освещения не было. До Политехнического института, где жил Иоффе, ему пришлось бы идти 12 верст по непролазной слякоти. Утром была хорошая погода, и Иоффе пришел в Академию в легком летнем пальто и легких ботинках. Я жил тогда на Каменноостровском, ныне Кировском проспекте, через несколько домов от Песочной улицы, и пришел на заседание в купленном мною в Гамбурге непромокаемом дождевике немецкого лоцмана и в кожаных морских сапогах, сшитых на бычьем пузыре...»

В этих высоких сапогах Крылов приходил на собрания Академии наук, на заседания Атомной комиссии к Рождественскому — со своими вычислениями электронных орбит, так напоминавших планетарные, отчего атом уподоблялся у него Солнечной системе в миниатюре, — и на лекции в Морскую академию, где читал он в то время курс теории корабля комиссарам Балтийского флота. Этот курс начался с любопытного диалога. «Кто из вас имеет высшее образование?» — обратился Крылов с кафедры к слушателям. «Никто», — ответили они дружно, как выдохнули. «А среднее?» — «Никто!» После этого Крылов приступил к лекциям... Со сшитыми на бычьем пузыре сапогами был связан еще один, памятный ему случай. В Совторгфлоте зашла речь о том, как на проектируемом корабле поставить кнехты и лебедки. «Это была большая комиссия, в том числе один боцман и я... Я указал, что кнехты надо поставить иначе, лебедки тоже... Тогда боцман, присутствовавший тут, говорит: «Я очень рад, что товарищ боцман совершенно правильно указал, как надо поставить кнехты и лебедки»...

Итак, они шагали по слякоти посреди дороги, «товарищ боцман» и новоиспеченный академик в легком летнем пальто.

«...Ботинки Иоффе хлюпали на разные музыкальные тона и брызгали при каждом шаге на метр во все стороны. Придя домой, я увидел, что Иоффе промок и промерз, как говорится, до костей, и сейчас же предложил ему сменить одежду, вытереться водкой и выпить добрую рюмку коньяку, а затем хорошей меры стакан горячего, по морскому рецепту изготовленного пунша. Это была единственная рюмка коньяку и единственный стакан пунша, выпитые А. Ф. за всю его жизнь. Но зато это избавило его от вернейшей простуды».

 

7

 

«...Но большинство работ только начинается...»

 

Весной 1921 года петроградский физик Петр Капица спросил художника Кустодиева, не напишет ли он его вместе с другом, тоже физиком, Николаем Семеновым.

— Не всегда же писать знаменитостей, — сказал Капица художнику, с которым молодые люди были знакомы благодаря их третьему другу, Петьке Сидорову. — Напишите, Борис Михайлович, будущих знаменитостей!..

Учившегося на архитектора Петьку Сидорова у Кустодиевых называли Петр Иванович Домовой:  поначалу он явился к ним представителем домкомбеда — существовали, было время, такие руководящие органы — домовые комитеты бедноты. Довольно скоро Домовой стал наведываться к художнику просто как добрый знакомый, нередко со своими приятелями, с которыми жил в том же доме по-студенчески, коммуной. В просторной квартире Кустодиева частенько собиралась молодежь, и, как это бывает, один из «коммунаров», Коля Семенов, пригласил однажды на вечеринку друга своего Петю Капицу. Тот быстро завоевал общее расположение. Выдумщик и фокусник, к ужасу барышень, глотал ножи и вилки, отгадывал карты, да так, что все ахали.

В то время Кустодиев, не однажды названный певцом избяной, ярмарочной Руси, «русским Рубенсом» за щедрое буйство жизни на населенных могучими мужиками, пышнотелыми бабами, расфуфыренными девками холстах, работал над картиной, изображавшей революционное празднество. Тяжело больной, с разбитыми параличом ногами, художник с увлечением отдался этой работе. В день открытия Второго конгресса Коминтерна он расстался со своим неизменным креслом и с утра до ночи проездил на автомобиле Петросовета по бурлящим улицам, глядя, запоминая, делая наброски. Со свойственной ему яркостью, «дракой» красок он стремился передать виденное на большом полотне. И все-таки когда Капица полушутя предложил написать друзей-физиков, загорелся необычным для себя сюжетом. Чем-то эта идея привлекла его, заинтересовала, и появился единственный в своем роде кустодиевский «парный» портрет. Должно быть, художник заметил в молодых людях нечто, придавшее вес озорному словцу Капицы о «будущих знаменитостях».

 

 

Правда, он не ограничился портретом. Несколько стилизовав лица и «переодев», он перенес своих физиков на большое полотно, на красную от знамен площадь, которая носила имя недавно убитого здесь Урицкого.

На фоне революционно красного Зимнего дворца шагают под оркестр со знаменами колонна Союза пищевиков и колонна сестер милосердия, и, парами, дети из 37-й трудовой школы, и люди в бухарских халатах и черкесках с газырями. У Александровской колонны — митинг. В человеке восточного типа, что изображен крупным планом, нетрудно узнать будущего академика Семенова, а в соседе его — будущего академика Капицу. Впрочем, следует старательнее вглядеться в картину. Ведь оратору возле Александровской колонны, затаив дыхание, внимает еще один Капица, да и в лихом матросе со сдвинутой набекрень бескозыркой есть что-то от будущего академика.

... Когда бы не тяжкая болезнь, художник, приступая к портрету физиков, вероятно, отправился бы на «натуру», в Лесной, в институт, где работали оба друга, и писал бы там молодых ученых в привычной им обстановке. Но, лишенный такой возможности, попросил принести какой-нибудь атрибут, какой-нибудь символ их науки. Физики принесли рентгеновскую трубку.

То была недолгая пора их совместной работы в Рентгеновском институте. Вскоре Капица поехал в Англию, к Резерфорду, оставив на память матери кустодиевский портрет; за него уплачена была художнику хорошая по тем временам цена — пуда два муки и петух в придачу, все, что физик Капица заработал у крестьянина, у которого жил за городом, рассчитав, построив и собственноручно установив на дворе небольшую турбинку. На жалованье старшего физика прожить было мудрено, хоть оно и составляло ни много, ни мало 122.760 рублей в месяц...

И еще как память от той поры осталась единственная вместе написанная Семеновым и Капицей статья. Она помечена декабрем 1920 года и занимает всего две журнальных странички.

О, декабрь двадцатого года, как разительны его контрасты!

Восьмой Всероссийский съезд Советов в нетопленном Большом театре поручает Наркомвнешторгу закупить за границей серпы, топоры и косы и одновременно принимает ленинский план электрификации России, эту «утопию электрификации», по мнению знаменитого фантаста-англичанина, двумя месяцами ранее посетившего «Россию во мгле». («В какое бы волшебное зеркало я ни глядел, я не могу увидеть эту Россию будущего», — засвидетельствовал Уэллс),

Он не смог увидеть не только России будущего. Он не смог заметить и того революционного подъема, который вдохновил художника Кустодиева. Зрелище «гибнущего» Петрограда оставляет у английского писателя тягостное впечатление. Фотографически точно видит Уэллс мертвые магазины и «старые, дырявые, часто не по ноге сапоги — единственный вид обуви в огромном городе»... очереди за хлебом, увешанные гроздьями людей трамваи, одиноких лодочников на пустынной Неве.

И встретившись в Петроградском Доме ученых с крупнейшими представителями русской науки — «изнуренными заботой и лишениями», он так же, как после поразившей его беседы с «кремлевским мечтателем», фиксирует то, чего объяснить не в силах: «Удивительно, что они вообще что-то делают. И все же они успешно работают... Павлов... продолжает свои замечательные исследования — в старом пальто, в кабинете, заваленном картофелем и морковью, которые он выращивает в свободное время... Дух науки — поистине изумительный дух».

...На окраине Петрограда, в Лесном, этот «изумительный дух» поддерживает группу физиков и инженеров, тесно сбившихся в дальнем крыле холодного мертвого здания Политехнического института.

Они столкнулись тогда с серьезными «неполадками» в учении о магнетизме. Трудности возникли при рассмотрении атома Бора, магнитных его свойств. Теория утверждала одно, на опыте получалось другое («Область теории магнетизма оказалась одной из наиболее запутанных и неблагополучных областей физики», — писал Семенов позднее), и, чтобы устранить «неполадки», следовало измерить магнитный момент атома. Это было не просто, но Семенову пришло в голову, как определить неподдающуюся величину «напрямую». Он предложил план опыта и рассчитал его вместе с Капицей. За основу был взят метод молекулярного пучка — «струи» молекул (а также атомов), летящих в определенном направлении в вакууме. Опыт мыслился так: поместить находящуюся под разрежением стеклянную трубку между полюсами электромагнита, пропустить по ней молекулярный пучок, а путь ему преградить «мишенью», чтобы затем сравнить между собой следы от пучка в двух случаях — когда электромагнит включен и когда выключен. Естественно было предположить, что под действием магнитного поля следы сместятся, а по их отклонению можно рассчитать величину магнитного момента составляющих пучок частиц.

Статью с расчетами послали в научный журнал. «Эксперименты уже начаты», — говорилось в статье. Правда, не было сказано, что их начал щуплый шестнадцатилетний студент-первокурсник Юлий Харитон и что это первая научная работа будущего академика.

По теперешним представлениям, это была не работа, а горе.

Сложные установки из стекла и металла, опутанные сетью трубок и проводов, сооружались своими руками. Харитону, так же как его товарищам Виктору Кондратьеву и Александру Вальтеру, приходилось работать и на станках и у стеклодувных горелок, обучаясь всем этим премудростям по ходу дола. Когда собрали электромагнит, пустили ток, оказалось, что магнитное поле отсутствует начисто. Пойди догадайся, что подобранный где-то кусок металла, из которого сделали полюсные башмаки, окажется не железом, а... немагнитным сплавом...

Чтобы получить узкий молекулярный пучок в помещенной между полюсами магнита трубке, надо было откачивать оттуда воздух старыми расхлябанными насосами.

Откачивать ночами, сутками.

За установкой надо было неотрывно следить — ток то и дело выключали. Необходимую для охлаждения воду приходилось таскать ведрами за полверсты из профессорского дома... По вечерам долго засиживались в тесной лаборатории возле печки с трубой, выведенной в единственное окно. Сооружение страшно дымило, но с дымом мирились ради тепла и за немудреным ужином обсуждали, как быть. Это проклятое пятно молекулярного пучка — оно должно быть четким, как точка, как след от укола! Вместо этого оно получается расплывчатым и широким. Надо перебрать насос, он никуда не годится, надо достать для него лучший сорт масла...

Незаметно подкрадывалась полночь, и тогда вспоминали: студенты — что надо бы часок почитать учебники, их патрон — что к завтрашней лекции еще не готов... Один из студентов жил в общежитии, двое других — далеко в городе. Но ехать домой уже поздно, а в лаборатории есть диван... Что же, третий сотрудник отправляется вместе с патроном — к нему на ночлег, — маленький, худой, в брезентовом плаще до пят и длинном, непонятной расцветки шарфе. А на улице мороз двадцать градусов...

Впрочем, трудно сказать, что было проще тогда — наладить опыт или поместить в журнале статью.

В самом начале двадцатого года рентгеновцам после долгих усилий удалось наконец издать первую книжку «Вестника» своего института — те самые «Труды», которые упомянул академик Крылов в своем отзыве о работах кандидата в академики Иоффе. Но частная типография Мекса на Международном проспекте, где отпечатали книжку, вскоре закрылась. Профессор Неменов печатал свою медико-биологическую часть «Вестника» в государственной типографии. Это было тоже непросто. Научные сотрудники делились пайками с голодными наборщиками, и Неменов на своем спасенном от реквизиции велосипеде сам отвозил им продукты.

Физики же, как ни пытались, не сумели столковаться с печатниками — в типографии не оказалось математического шрифта, а без него печатать теоретические работы было немыслимо. Типографские возможности юной республики не превышали ее лабораторных возможностей...

Пока Семенов с Харитоном бились над опытной установкой, а помеченная декабрем 1920 года статья Капицы и Семенова путешествовала в Берлин, где академику Иоффе удалось договориться о печатании «Журнала Русского физико-химического общества», из Германии пришло сообщение: немецкие физики Штерн и Герлах поставили подобный же опыт. В этом не было ничего удивительного. Лишь тому могли удивляться петроградские физики, что, пользуясь учебными приборами (на которых практиковалось не одно поколение студентов-политехников), таская ведрами воду и отогреваясь возле печки-буржуйки, на своих самодельных установках они нащупали верный путь к результатам.

Результаты эти вошли в учебники. Теоретическому осмыслению проблемы посвятил написанную совместно с Эренфестом статью Эйнштейн. Спустя два десятка лет обогнавший рентгеновцев Отто Штерн удостоился Нобелевской премии по физике за свои, ставшие классическими, работы. Начались же они с того самого опыта, над которым ломали голову в своей бедной, холодной, незабываемой лаборатории запечатленные кистью Кустодиева «будущие знаменитости»...

 

Добавить комментарий

Plain text

  • HTML-теги не обрабатываются и показываются как обычный текст
  • Адреса страниц и электронной почты автоматически преобразуются в ссылки.
  • Строки и параграфы переносятся автоматически.
CAPTCHA
Этот вопрос задается для того, чтобы выяснить, являетесь ли Вы человеком или представляете из себя автоматическую спам-рассылку.